По инерции Надежда Викентьевна и Лена еще проговаривали несколько ближайших слов с прежней силой, спохватывались от наступившей вдруг тишины, внезапно обнаруживали его присутствие — разве он уже пришел?! когда? они и не знали! — он видел их смущение, некоторую виноватость на лицах, и, воодушевленный этим, чувствуя теперь свое бесспорное право на недовольство, сообщал сквозь зубы, кого из них к телефону зовут.
Если спрашивали Лену — а Каретников полагал, что ее чаще других спрашивают и что жена непростительно растрачивает семейное время на посторонних, — она удивленно, с недоумением пожимала плечами, показывая всем своим видом (разумеется, лишь когда это при нем случалось, думал с иронией Андрей Михайлович), как не ко времени эти звонки, как они вообще ей надоели — мелькало даже такое в ее мимике и в движении, будто она решительно отмахивается, не хочет идти и не пойдет, — но уже в следующую секунду она спешила, чуть не бежала к телефону, и, если оказывалось, что звонят о чем-то для нее интересном, она живо начинала обсуждать услышанное и говорила долго, с увлечением, так что Надежда Викентьевна, заметив наконец хмурый взгляд сына, сама пыталась накрыть на стол, что еще больше раздражало Андрея Михайловича. В эти минуты он считал себя оскорбленным столь очевидным невниманием жены к его приходу.
Видеть все это (говорил он себе, не оправдываясь, упаси бог, перед собой за раздражительность, не доказывая кому-то мысленно свою правоту, а исключительно себе самому жалуясь и себе же сочувствуя) — видеть все это каждый день, заранее знать, что и сегодня, и завтра, и всегда не будет иначе, тише, спокойнее в их доме, — как же тут не взяться досаде?!
Впрочем, без всего этого, без уже привычной ему атмосферы их дома Андрею Михайловичу чего-то бы, пожалуй, не хватало, потому что именно это давало ему возможность быть «над» — над всей этой бестолковой суетой, над своими домашними, наконец, — давало ему возможность быть тем самым Андреем, Андрюшей, от которого дома всегда ожидалось — особенно после защиты докторской и после того, как он стал профессором, — что он часто вспыльчив, раздражителен, капризен, что вся жизнь для него — это прежде всего наука, работа, больные, — и он, обычно, бывал и с женой, и с матерью, и с отцом то вспыльчивым, раздражаясь по пустякам, то чуть ли не по-детски капризным; он и в кабинет свой уходил поработать, может быть, чаще, чем ему хотелось и нужно было, но не уходить он не мог, потому что от него ожидалось, что как же он может не поработать еще и дома; он и в клинику часто звонил из дому по вечерам, чтобы лишний раз справиться о здоровье кого-нибудь из больных, хотя нужды в этом порой и вовсе не было, но как же он мог не позвонить, если домашние уже привыкли к этому, относились к подобным его разговорам очень серьезно, с пониманием их важности, и даже шестилетний Витька давно усвоил, что, когда отец справляется о больных, надо поубавить громкость в телевизоре.
Представление же об Андрее Михайловиче у его сотрудников было во многом иным, чем у его домашних. На кафедре всеми считалось, что вот уж кто не вспыльчив и никогда не раздражается по пустякам, — так это Андрей Михайлович, и что, хотя работе он отдает, конечно, много сил и времени, он не носится с этим, не угнетает других, умудряется все делать легко, чуть ли не блаженствуя.
Приятно было смотреть, как Андрей Михайлович, словно бы предвкушая некое лакомство, открывал свежий, еще пахнущий типографской краской научный журнал, как увлеченно, будто и вовсе не по долгу, а из одного лишь удовольствия он обследовал пациента, с каким интересом и нетерпением приступал к операции, и уже начинало казаться, что и тебе тоже хочется перелистать именно этот номер журнала, и соблазнительно бы, наверно, заняться как раз этим больным, которого осматривает сейчас Андрей Михайлович, и какая все-таки жалость, что не ты оперируешь на его месте.
Он и отдыхать тоже умел с каким-то завидным аппетитом. Всегда тщательно выбритый, благоухающий, неизменно доброжелательный, он в минуты передышки не просто сидел, а так заразительно удобно располагал всего себя за письменным столом, что, глядя на него, ты тут же ощущал неловкость своей собственной позы, и брала досада, что сам ты вряд ли когда-нибудь сможешь этому выучиться, ему в подражание. Ты вот и чай не умеешь так вкусно отхлебывать, как Андрей Михайлович, да и обыкновенный стакан — точно бы вроде как твой — отчего-то выглядит в его руках куда привлекательнее.