Поначалу он решил и авторучку отца носить, рядом со своей, но оказалось, что пользоваться ею неудобно: отец, видимо, с наклоном писал, отчего сбоку сильно источилось перо, и, если держать его ровно, как привык Андрей Михайлович, оно оцарапывало бумагу. Словом, и от этой затеи пришлось вскоре отказаться.
Зато для письменного стола он купил в комиссионном магазине красивую небольшую рамку красного дерева и долго выбирал, какую бы из отцовских фотографий вставить в нее. Как было бы хорошо сейчас, найди он хоть одну с дарственной надписью. Ничего бы и не надо такого особенного, просто несколько слов, но именно к нему обращенных, к нему одному: «Сыну на память. Отец». Мог же когда-нибудь и сам попросить, а не догадался. Не знал, что это так потом нужно...
Не было среди них такой, которая бы походила на отца последних лет его жизни, а Каретникову как раз такую хотелось, когда отцу было уже за шестьдесят, и чтобы с фотографии он улыбался своей мягкой, всегда отчего-то чуть виноватой улыбкой. Наконец одна такая нашлась — любительский снимок, недодержанный, видимо, в закрепителе, пожелтевший по краям, — и надо было снести ее в фотоателье: может, там что-нибудь сумеют с ней сделать, чтобы убрать желтизну.
Андрей Михайлович выбрал для этого день посвободнее, когда в институт можно было прийти часа на три позже, обычного, и он решил не садиться в троллейбус, а прогуляться пешком. Благо погода выдалась на редкость солнечной и тихой для середины осени, на деревьях и кустарнике в саду напротив их дома горели золотом еще не одинокие листья, особенно ярко выделяясь на почерневших ветках, а сами ветки прослеживались уже подробнее, и тончайшие полуоголенные их окончания напоминали Андрею Михайловичу разветвленные капилляры под микроскопом.
Солнце слепило глаза, нагревало плащ на груди и плечах, идти хотелось совсем медленно, лениво нежась, никуда не спеша, и сквозь прищуренные веки посматривать по сторонам, замечать каждое здание, людей по отдельности, думать умиротворенно, ласково о чем-нибудь приятном и немного печальном, когда-то бывшем с тобой — именно уже прошедшем, чтобы оно не требовало сейчас каких-то хлопот, действии, поступков...
Он вдруг вспомнил, проходя мимо Главпочтамта, что его там уже давно, наверно, ждет письмо от Веры. И хотя их знакомство вроде бы не должно было иметь продолжения, Андрей Михайлович все же зашел на почту за ее письмом. В этом он видел как бы заочную вежливость, обязательность интеллигентного человека, верность обещанию, своего рода признательность ей за хорошие дни, и это ему сейчас понравилось в себе.
Ему как-то никогда раньше не приходилось получать письма до востребования, и теперь, войдя в большой и очень высокий, в два этажа зал, Каретников неожиданно ощутил не то чтобы запретность того, что он собирался сделать, но, во всяком случае, некую все же предосудительность своего появления здесь. Ощущение это меньше всего было связано с его личным отношением к своему поступку, скорее оно объяснялось возможной оценкой этого со стороны, как будто кто-то и в самом деле мог знать или хотя бы догадываться, зачем он здесь. Разумеется, это было, как он прекрасно понимал, совершенным вздором, нелепостью: ведь он же сам не обращал внимания на тех, кто подходил сейчас к окошкам «До востребования», — какое же дело кому-нибудь другому до него?
Но одно дело понимать вздорность и нелепость своих ощущений, и совсем другое — тут же поступать сообразно с этим пониманием.
Все понимая и даже подтрунивая над собой, Каретников тем не менее все-таки медлил, издали выискал окошко «До востребования» со своей буквой над ним и, не замечая собственной нелогичности, долго простоял у газетного прилавка, перелистывая первый попавшийся ему на глаза журнал, и уж только потом, как бы попривыкнув за это время и к залу и к своему нахождению здесь, подошел наконец к окошку с видом человека, который вообще-то забрел сюда совершенно случайно, но, раз уж забрел, решившего на всякий случай проверить, нет ли вдруг и ему письма.
Придав себе выражение озабоченности какими-то иными, более важными делами, Каретников молча протянул в окошко свой паспорт.
Седая, гладко причесанная женщина с нездоровым одутловатым лицом (сердце? почки? — сочувственно, но вскользь подумал Каретников) шевельнула несколько раз блеклыми губами, считывая, видимо, с его паспорта и фамилию, и имя-отчество.
Ему показалось, судя по длительности процедуры, что ей и этого мало, и, чтобы поскорее избавиться от тягостной паузы, Каретников пониже наклонился к окошку, давая этой женщине возможность, если вдруг есть и такая необходимость, сличить его лицо с фотографией в паспорте.