Нравственная обязанность перед памятью шефа вполне, однако, уживалась в представлении Андрея Михайловича с тем, что, по справедливости, Кира Петровна все-таки не должна становиться ученым, не ее это дело. Но ведь и то было верно — и это успокаивало Каретникова, — что и вокруг и рядом встречались десятки, сотни других, которым Кира Петровна ни в чем не уступала. Она и защитится не хуже, да и объективно ее работа не будет слабее других диссертаций. Пять, десять раз Серебровская перепишет каждую свою страницу, но на защиту она выйдет с работой, не требующей никакого снисхождения. В конце концов, тут и авторитет кафедры...
Конечно, эта забота, которая воспринималась Каретниковым исключительно как радение о престижности кафедры, была еще и не просто заботой об их кафедре, а о кафедре, им, Каретниковым, возглавляемой, и о диссертации, им теперь руководимой. А так как все, за что отвечал Андрей Михайлович и по чему, пусть даже косвенно, можно бы было судить о нем как о научном руководителе и заведующем кафедрой, он не любил делать кое-как, то и диссертация Киры Петровны не могла быть кое-какой, сколько бы тут ни пришлось потратить и своих, и ее нервов.
Но, видно, сегодня уже не успеть? Андрей Михайлович обрадовался, что неприятное ему занятие можно перенести на завтра, но, взглянув на часы, разочаровался: оказывается, телефонный разговор и поиски, чем бы занять себя в оставшееся время, раз он так и не собрался уйти пораньше, заняли всего пятнадцать минут. Целый академический час еще оставался.
Каретников решительно выложил на стол рукопись Киры Петровны, и никакие соображения не занимали его сейчас, кроме нетерпеливого желания, чтобы вся эта работа оказалась уже в прошлом. Так он и поступал в детстве с ненавистной ему математикой, садясь дома за уроки: если уж нельзя было не делать, то лучше сделать это поскорее, чтобы избавиться.
По мере того как Андрей Михайлович читал рукопись, настроение его портилось. Раздраженно он пытался связать между собой отдельные абзацы, уловить смысл в длинных предложениях, но все повисало, безобразно расползалось, и от невозможности хоть как-то понять, зачем все это, ради какой мысли, Каретникову в эти минуты и сама Кира Петровна была неприятна, и себя он чувствовал чуть ли не оскорбленным.
Он-то писал совсем не так легко, как это потом казалось при чтении его опубликованных статей. Он знал настоящую цену той четкости своего изложения, и сжатости, и легкости слога, которые нравились многим его коллегам и даже шефу, но он знал и тот стыд, который охватывал его, когда спустя какое-то время ему попадались на глаза свои же черновики, которые он забывал порой уничтожить. Эти черновики унижали его: они были много глупее, чем он, Каретников, о себе думал. Его даже удивляло, как из всего этого получалось в конце концов что-то настолько путное, что статья, появившись в журнале или в каком-нибудь сборнике, уже казалась ему часто умнее самого себя, ее автора. Но как ему это давалось — он-то хорошо знал.
Почему же он, Каретников, мог по многу раз переписывать, до тех пор, пока в рукописи не оставалось ни одной помарки, почему мог стесняться своих черновиков, а она, Кира Петровна, без всякого стеснения, без малейшей неловкости предлагала себя неприбранной, неопрятной, неряшливой?.. Его даже и то возмущало сейчас в ее рукописи, что она часто употребляла фразы «нам представляется», «следует отметить», «мы полагаем» — те самые шаблоны в научных статьях, к которым и он сам нередко прибегал. Но у Киры Петровны за всеми этими фразами не было никакого обеспечения: и представлять все требовалось иначе, чем ей представлялось, и отметить следовало совсем не то, что она отмечала, да и те редкие места, где она соображала верно, еще надо было вразумительно изложить.
Всегда обычно вежливый и тактичный со своими сотрудниками, особенно если это касалось женщин, Андрей Михайлович отрешился в эти минуты от какой бы то ни было обходительности. Замечания его на полях рукописи были и язвительны, и в достаточной мере обидны, а добрую треть текста он вообще перечеркнул, так что из той порции, которую он требовал от нее каждую неделю, осталось всего три страницы.