Меня заставляли глотать какие-то шланги, вводили контрастную жидкость и прочие приятности. Мне становилось то хуже, то лучше, иногда я терял сознание, но не от боли, а от какого-то вязкого жара в левом подреберье. Меня держали на капельнице, и я настолько к ней привык, что забыл про нее совсем.
Коля Бакакин попросил жену написать письмо моей маме о том, что я тяжело болен (сам он писал не очень), и послал его нашим обычным каналом – через сестру жены. Я его об этом не просил, да он мне и не сказал – сам решил.
Мама, получив письмо, дозвонилась до асиновской больницы и поговорила с моим лечащим врачом. Получив диагноз и нерадостный прогноз, мама бросилась к отцу, и папа Эдик, вооруженный знанием ситуации и моральным правом родителя тревожиться о своем ребенке, отправился по гэбэшникам, курировавшим советскую культуру. Те неожиданно отнеслись с пониманием и сочувствием, да и время наступало другое: подходил 1986 год, и перестройка если еще не стучала в двери сановных кабинетов, то уже сидела в чиновничьих приемных.
После трехнедельных ходатайств в асиновское РОВД пришло распоряжение отправить меня для обследования и лечения в Москву.
Я пролежал в Асине почти месяц и после выписки попрощался не со всеми, думая, что вернусь после курса лечения. Коля с женой пришли провожать меня на автобус в Томск. Автобус отъехал, и я долго смотрел, повернувшись назад, как они стоят у трассы – черные фигурки, все больше терявшиеся в разделявшей нас дали.
Из других жизней
Так сильно я болел только еще один раз в жизни – в Гайане. Я не мог продолжать путь, и мои попутчики оставили меня в маленьком поселке индейцев из племени Патамуна на реке Эссекибо, что течет на север, где впадает в Атлантический океан. Я провалялся в этом поселке недели две в тяжком провальном малярийном бреду.
Сам виноват: противомалярийный препарат следовало начать принимать за неделю до попадания в места с опасностью заражения, все время в этих местах и неделю после. Я же пренебрег каждым из этих трех требований и мог ругать только себя.
Мне, впрочем, было не до ругани: посреди тропических джунглей меня трясло от холода, как на сибирском морозе, потом накатывал мокрый жар, словно внутри разожгли влажный костер. Я все время спал, провалившись в обрывки кошмаров, и, когда открывал глаза, обнаруживал себя в гамаке. Было трудно дышать, словно легкие забиты ватой.
Рядом с гамаком, когда бы я ни проснулся, сидела индейская девочка лет тринадцати. Как только я выходил из бреда, она вливала в меня два стакана отвара хинина – от малярии. Хинин был горький, меня начинало тошнить, но девочка была на страже и давала запить горечь лекарства восхитительным самодельным ромом, этаким самогоном из сахарного тростника. Воды, кроме раствора хинина, мне не давали. С этих пор вкус рома ассоциируется у меня с лицом этой девочки.
Раз в день она кормила меня с ложки какой-то перетертой похлебкой. Я не знал, из чего она сделана, и предпочитал оставаться в неведении.
Однажды, когда я почувствовал себя лучше и мир ненадолго перестал расплываться в вязкой дымке малярийного тумана, я спросил ее:
– Как тебя зовут, девочка?
– Девочка, – ответила девочка. – Зови меня Девочка. Так меня никто не зовет.