– Тогда стучись, тебе положено. Пусть обед дают. Там ни хуя хорошего не дадут, но обязаны. Ты после домашних пирожков и хавать это не станешь. Но требуй из принципа.
Надо сказать, что, по моим представлениям, было уже часа два или три дня (часы и ремень у меня забрали при аресте, пока я голый сидел в маленьком тесном боксике после обязательного мытья в душном теплом подвальном помещении лефортовской бани и врачебного осмотра, ожидая, когда вернут мою одежду после “прожарки”). Меня также заставили оторвать фильтры у сигарет: по какой-то, так и не ставшей мне ясной причине тюремная администрация считала, что сигаретные фильтры можно обжечь и сплющить, в результате чего они обязательно превратятся в острые режущие лезвия, которыми заключенный сможет нанести вред себе и окружающим. Один из загадочных мифов советской пенитенциарной мифологии.
Потом я заметил, что во всех тюрьмах, где я сидел, работники органов исправительно-трудовой системы часто делали совершенно ненужные, отнимающие много времени и энергии вещи. На всё, на любую мелочь существовали инструкции, мир за решеткой делился на положенное и неположенное. Разумных объяснений этим ненужным процедурам не было, и каждый раз, когда – из присущей мне любознательности – я интересовался, почему не сделать проще или какова причина для требуемого, – мне в лучшем случае отвечали “Не положено” или “Так положено”, а в худшем отвечали по-другому.
Все это, однако, было в будущем, а в настоящем я сидел на “шконке” и смотрел на сокамерника. Он встал и несколько раз ударил кулаком в квадрат “кормушки” – вырезанного в двери окошка, через которое в камеру дают еду и чайник.
Не сразу, но “кормушка” открылась, и в ней показалось лицо контролера в фуражке с голубым околышем:
– Ему обед положен, – сообщил мой сокамерник. – Мужик не ел ни хуя с утра. Ему положено. И “пайку” тоже.
“Кормушка” закрылась, контролер не сказал при этом ни слова.
– Волки́, блядь, – поделился со мной заботливый сокамерник. – Баланду и то жалеют. Ты не “соскакивай”, требуй, что положено.
Я пообещал бороться за свои права. Впрочем, довольно скоро мне дали щи с двумя плавающими в них кусочками картошки и пшенку. Дали и “пайку” – черный хлеб вторичной выпечки (то есть хлеб, который испортился, и его перепекли еще раз) – “вторяк”, и горку сахара. Так что мой сосед по камере зря роптал.
Звали моего сокамерника Володя Погосов, и он, как и большинство лефортовских заключенных, с которыми мне пришлось сидеть, проходил по 78-й и 88-й статьям – соответственно “Контрабанда” и “Нарушение правил о валютных операциях”. Ими – контрабандистами и валютчиками – была полна в то время лефортовская тюрьма. 88-я из-за визуального сходства поэтически называлась “бабочка”.
До посадки я никогда не видел живых контрабандистов, и контрабандист представлялся мне ползущим в темноте ночи через границу с мешком чегой-то недозволенного или, на худой конец, пересекающим водный государственный рубеж, как это описал Эдуард Багрицкий:
Ни презервативов, ни коньяка, ни уж тем более чулок советские контрабандисты моего времени не возили: их грузы были куда сложнее и куда прибыльнее. И через границу они не ползли: за них это делали другие, причем зачастую совершенно официальными методами.
Вот, например, история другого сокамерника по 117-й, пришедшего с допроса часа через два после моего заселения. Был он на редкость худ, высок и черноглаз. Звали его Юра Глоцер, и он стал моим другом на всю жизнь.
Юра, как и Погосов, сидел по 78-й и 88-й, стандартный джентльменский набор Лефортова тех лет. Ему только исполнилось двадцать семь, но, несмотря на молодость, Юре уделялось особое внимание: его следственная группа насчитывала двенадцать человек, и возглавлял ее полковник Эдуард Анатольевич Харитонов – заместитель начальника следственного отдела КГБ СССР.
Итак, представьте себе, дорогой читатель, как ранним столичным утром приехавший в Москву югославский турист Шабан Пайт из любопытства забредает на Белорусский вокзал, где – случайно – встречает садящегося в идущий в Берлин поезд сирийского атташе по делам культуры с совершенно непроизносимым именем. Шабан Пайт сразу чувствует расположение к дипломату-сирийцу и со свойственной ему балканской щедростью дарит тому свой атташе-кейс. Логично ведь: раз сириец – атташе, ему положен атташе-кейс.