Робертина благодарила, в необычной для нее вежливой манере, предлагала старухе чаю, но та все отнекивалась и даже конфет не взяла. Что это ей вдруг захотелось подарить нам огурцов и винегрету – понять не могу.
– Сколько времени? – спросил я Робертину без особого желания знать. Темнело рано, я не чувствовал волнения.
– Рано еще, Котярка, рано, – сказала она мне полушепотом, – Спи еще. Она села за стол, прикрыв настольную лампу юбкой, и принялась что-то писать.
– А где часы? – я лениво водил глазами по полкам, не обнаруживая часов на привычном месте.
– Да я говорю тебе, рано еще, – сказала она, улыбаясь.
Мне что-то неладное почудилось в этой улыбке, и я полез в рюкзак за часами – мои часы лежали там. Времени было полдевятого. Это значило, что я не поспеваю на последний автобус на Серпухов и принужден буду ночевать у Робертины. Ты представляешь себе так же отчетливо, как и я тогда, что это сулило мне.
– Ты понимаешь, что ты сделала? – Сон улетучился, я был разгневан, растерян, обижен – со сна я был, как ребенок, мне хотелось заплакать.
– Котярка... Мне так хотелось подольше с тобой побыть... – протянула Робертина, кокетливо канюча. Она была видимо искренна, но я взъярился. Я вскочил, начал одеваться, наматывать шарф, всунул ноги в отсыревшие ботинки.
– Котяра... – она сделала грустное лицо. – Ну ты чего?
– Я еду домой! – рявкнул я.
– Да чего ты, я не понимаю? Скажешь ты этой Марине, что у Варечки ночевал.
Я не должен был кричать на Робертину. Во-первых, я ее любил, во-вторых, на дурочку кричать нехорошо, а она была дурочка.
– Да пойми ты, что мне пинка под зад дадут и ... мы с тобой будем жить на Арбате! – заорал я с изуродованным от бешенства лицом.
Я распахнул дверь и вышел на лестницу. К вечеру сильно заморозило. Робертина догнала меня. Она на ходу куталась в платок, застегивала куртку. Мы шли по снежному скрипу, она взяла меня под руку и я, уже не раздраженно, а огорченно, объяснял ей последствия ее проказы. Она внимала сумрачно, не зная толком – кто она. Виноватая? Обиженная?
Сейчас я вновь пытаюсь вспомнить и не могу – о чем и как я разговаривал с ней. Я помню, что мог часами просиживать подле нее и рассказывать ей о чем-то. О чем? Или слушать ее. Что она могла мне сказать? Но я говорил с ней, как со взрослой, как с умной, равной мне по уму и получал от этого удовольствие. Ведь это была игра, да? Даша?
Мне удалось поймать попутную машину до Чехова, и немногим раньше полуночи я был дома. Из этой ситуации можно было выкрутиться, но я не выкрутился.
Дома еще не разошлись гости. Сидела Варечка, Мамихина. Я вошел как ни в чем не бывало, полагая, что мне легко дастся лгать, сказал, что был у моего друга, поэта Вербенникова, что тот поссорился с любовницей, снял квартиру – в общем, я плел какую-то чушь, которую обилие деталей делало подозрительной. Кроме того я совершенно не умею лгать. Я-то думаю, что я великолепный актер, на самом же деле, если я вдруг не по наитию захочу что сыграть в жизни – полный провал. Вот и сейчас под Марининым взглядом мои глаза ерзали, не находя места, я излишне суетился руками, принимался шутить преступным голосом.
– Знаешь, – сказала Марина, – я написала тебе письмо.
Просто день почты какой-то. Я с улыбкой кадавра взял письмо и пошел в гостиную. Гости стали расходиться. Я пытался читать письмо, но ничего не получалось. Начиналось оно с пространного эпиграфа из Гельдерлина – добросовестно переписанного откуда-то по-немецки (немецкий жена не знала). Затем шел эмоциональный, искренний, прочувствованный текст в традициях женской дневниковой прозы, смысл которого я никак не мог себе уяснить. Я по нескольку раз перечитывал строчки, я пытался переводить в общедоступный язык стиль Марининого письма, но понять я не мог ничего, кроме той мысли, к которой имел предпосылку. Мысль эта была уже высказана на гражданском наречии Робертине: «Пора собирать вещи. Я пропал» . Перед моими глазами встала картина окончательного разорения, предотвратить которое я не имел способа. «Что делать? Что делать?» – бестолково спрашивал я себя. Мне следовало кинуться в ноги Марине, просить жену простить меня и на этот раз, надавать лживых, откровенно невыполнимых обещаний, кощунственно клясться в вечной верности – все что угодно, лишь бы днем ко мне приезжала Робертина, и я бы мог давать ей мелкие суммы из Марининых сбережений на макароны и табак. Лицо мое приобрело достодолжно трагическое выражение. С таким лицом уже можно было лгать без опасений быть уличенным.
Я вошел к Марине в кухню – она возилась у плиты. Я округлил глаза, задрожал губами, кстати трепетали и мои пальцы. Я словно без сил подкосил ноги и упал на табуретку. Я следил за Мариной круглыми, страдными глазами так, как она, бывало, глядела на меня. Я пытался говорить с ней ее языком. Должно быть, у меня это получалось смешно, как у иностранца.
– Марина, мы что – расстаемся? – спросил я ее, дрогнув голос.