Я ввел Инну в свой круг – она приехала на день рождения, где обычно собирался цвет нашей молодежи. Это было событие августа. Я, полагал увидеть хихикающую простушку в остатках осыпавшейся юности, а впустил столичную диву, полную волос, бровей, ресниц, обнятую красотой – несомненно старшей восемнадцати, но хотелось сказать – семнадцатилетней. Она была внимательна, тонка, остроумна, смеялась к месту и умно, каким-то специальным грудным органом, так что сразу хотелось говорить ей непошлые любезности. Она была принята всеми мужчинами и, как ни странно, по-моему, впервые в ее жизни – всеми женщинами. Она почерпнула друзей из моего круга, и в скором времени наши вечеринки и совместные прогулки стали немыслимы без нее. С годами у нас нашлась общая работа – то мы поставили на пару кукольный спектакль, то вместе шакалили по лицеям, преподавая риторику, год проработали на радио. Потом, когда она открыла в себе вокальный дар и поступила в МГТА на эстрадный факультет, я подпевал ей на записи бэк-вокал. Наша дружба крепла год от года, и Инна, до крайности необязательная в мелочах, в этом была постоянна, за что и любима. Помню, однажды я после долгого перерыва приехал в собрание студийцев, где мне были, казалось, рады. Там же друзья поделились со мной сплетней, в которой я дебютировал в главной роли. Сюжет был столь смехотворен и неожидан, что я под хмельком только хохотал. Потом, однако, я почувствовал себя преданным и несчастным. Разговаривая с Инной понурым голосом, я проговорился, посетовав, что люди, которых я считал своими друзьями, участливо рассказывают мне ими же выдуманный слух, вместо того чтобы оберечь мое имя и спокойствие.
– Нашел на кого обижаться. Они же быдло, трусы. А друзья у тебя, слава богу, есть. – Она задумалась, как бы убедительно сказать, что она имеет в виду. – Ты знаешь, маленький, – сказала она, – да я за тебя глотку перегрызу.
И ведь так и сделает, знаю, что сделает. С детских лет меня окружали сильные, эпически могучие женщины и слабовольные, хилые духом мужчины. Я думаю, что одни только Инна, Варечка и Марина могли бы защитить мою честь, имя и физическое здоровье.
Так вот у этой самой Инны я сидел февральским вечером 1996 года за пивом и бубликами и слушал ее рассказы про театрально-концертное бытие. И не знал, что в то же время в жизни моей готовится перипетия, сулящая мне счастье многих дней.
IV
Я сочту своим долгом распространить наше покровительство на пришедший в упадок театр хотя бы ради тех ассоциаций, с которыми он для меня связан.
За что бы ни бралась Инна, или, как ее прозвали с легкого языка моего друга Димы – Вячеславовна, все ей удавалось (речь идет, конечно, только о творчестве). Воистину, она была помазанницей муз на земле. Сидя без денег, она вышивала белой гладью, зарабатывала постановкой танцевальных номеров в кабаках. Она шила, сообразуясь лишь с собственной фантазией, и получалось – хорошо. На радио она сочиняла драматические сценарии за два часа до эфира – начальство в восторге, публика в экстазе. В поисках идеи для новой песни, она, мурлыкая, пролистывала Дельвига, и писала лучше всех поэтов Пушкинской поры за исключением, может быть, самого Пушкина. Сегодня ей захотелось побыть узколобой дурой и мещанкой, и это ей удалось – пальчики оближешь.
– Арсений, – гнусила она, глядя задушевными глазами, – Тебе надо вернуться к Марине.
Она сидела, положив тощие локотки на стол, в ее бокале с глотком “Жигулевского” засыхала пена. Она смотрела на меня сердобольно, как графина Лидия Ивановна на Алексея Александровича, и очень хотела выглядеть миротворицей. Уже давно они были с Мариной приятельницами, и приняли участие друг в друге с первого знакомства. Марина сказала, что Вячеславовна, конечно, неумна и некрасива, но из всех моих подруг единственная, с кем можно общаться. Инна возвратно сообщила, что принимает Марину всем сердцем, как и всякую, кого я назову своей женой – пусть это будет хоть мусорщица Глафира. В общем, они назвали друг друга сестрами. Теперь же, с той поры, как мы с Мариной расстались, любовь Марины к моим друзьям обострилась, они втайне от меня собирались на Арбате невидимой ложей, и рано ли поздно начинали говорить с покинутой женщиной на единственную интересующую ее тему – как вернуть меня к пути добродетели.
Я лениво думал о своем – как стабильна и упорядоченна стала моя жизнь в любви и нищете, что, видать, подходит роковой возраст душевного бездействия и знания жизни, когда угасают страсти, и, простившись с ними, понимаешь, что простился без сожаления.
Вячеславовна повздыхала еще по-бабьи, неразборчиво поохала и продолжала:
– Сень, уж ты не мальчик, пора тебе и о семье думать. К бережку, пора, Сеня...
– Ты старая корова! Хватит городить чушь! – рявкнул я нарочито грубо, – Много ты свою жизнь устраиваешь!..