Злые языки говорят, что Варечка любит выпить, попросту говоря, нажирается как свинья что ни день. И хоть бы что — только поправляется. Колян презренный говаривал со вздохом: «И угораздило же вас, Варя, родиться такой здоровой и дородной». Это здоровье и полнота сил не идут на пользу Варечкиным собутыльникам, потому как девица становится опасна и некоторое время, колеблемое между часом и несколькими, бьет окружению морду. Потом, обычно, ноги ее подкашиваются, она рушится наземь, закатив глаза, и превращается в колышущуюся стихию, достойную кисти Айвазовского. Нет чаяния ни поднять ее, ни скрыть, ни оплакать по достоинству. Поутру Варя бывает кротка и мила, любознательно осведомляется:
— Ну что, колобродила вчера? Бедокурила? Горлопанила?
Выжившие сокрушенно кивают.
— Рассказывайте, — хохочет Варя.
И все вперегонки выбалтывают вчерашние приключения — как Варя порвала юбку, кого она придавила, что порушила. Варя заразительно смеется, и все вокруг, позабыв вчерашние раны, свинцовую примочку и пластырь, смеются ансамблем, и то, что вчера виделось трагедией и позором, становится сегодня комиксом, побасенкой к кофею. Иногда, слушая рассказы про себя, Варя с сомнением качала головой:
— Ну, это уж вряд ли…
И память об истории умирала. Чаще, правда, Варя кивала:
— Да, похоже. Пожалуй, это правда была я.
Попервоначалу я воспринял Варю настороженно. Видимо, дело было в том, что я заставал ее уж совсем пьяную. Очень она казалась мне шумной и навязчивой. Теперь я понимаю, что тот романтический ореол, в котором я появился на Качалова, вызывал ее смущение, она не знала, как вести себя со мной и испытывала чувство неловкости. Оттого многие ее шалости смотрелись неуклюже. Глядя на напивающуюся Варю, я весь как-то внутренне собирался, вспоминал бабушку ОФ, вспоминал ее грозное «mauvais!» — мне казалось, что Варя «mauvaisе»[3]
. Это осуждение имело скрытые формы, не думаю даже, что оно было осознанным. Так продолжалось до поры, поколе я не напился с родным папочкой какой-то параши на женьшене, не пришел и не задушил Варечку как собаку.В пьяном кураже, с разъехавшимися в стороны зрачками, я, не зная чем бы занять себя и незатейную компашку на кухне, схватил Варю за белую выю и, пережав кровеносный и дыхательный канал, стал бессвязно горланить «Песнь песней», то и дело обращаясь к остывающей подруге: «Ты слышишь, Великолепова? Ты можешь это понять, Великолепова?» Варя не могла понять, ни, тем паче, ответить, так как смотрела на мир одними белками глаз, и, держи я Варю так более шести минут, мои друзья увидели бы меня только после амнистии 1997 года, а Варю, уж верно, никогда. Тогда и обнаружился толк от Вырвихвиста, который ласково выпростал обездвиженную Великолепову и уложил меня в постель. Дня через три Варя забрала с Качалова вещи; я же, удивленный, что моя шутка не понята, не нашел нужным извиниться. Признаться, всю историю я знал в пересказе очевидцев, и, слушая, всякий раз с сомнением качал головой и говорил:
— Ну, это уж вряд ли…
Таким образом, в моем общении с Варечкой образовалась лакуна в несколько месяцев — до совместного путешествия в Прагу, где мы вновь открыли друг друга и стали друзьями, надеюсь предполагать, до гробовой доски.
Время от времени Варя возвращается мыслью к тому странному, вызвавшему всеобщее осуждение поступку на улице Качалова. Она доискивается тайных причин. Уж ли я ревновал к ней Марину? (Заглазно дамы сошлись во мнении, что я подозревал между Мариной и Варей предосудительную связь). Или Варя нечаянно оскорбила меня? Чем? Она недоумевала. Что могло заставить меня, немецкого романтика, нанести безвинному человеку столь ощутимую физическую обиду?
Что я могу ей сказать? «Врачу, исцелися сам».
Как ни покажется странным, но эта девушка, которую знакомые благодушно называли кто «гусаром», кто «уланом», кто «драгуном», была на удивление ранима и беззащитна. Неловкое слово, нечаянная двусмысленность наполняли слезой ее добрые (трезвые) глаза. Сколько раз Марине приходилось утешать ее в ванной, где она, по-детски всхлипывая, сетовала: «Никто не ест моих кабачков, и все ругают моего дантиста!» Как часто она, преданная мной, в котором видела инкарнацию покойного Александра, лишившись гостеприимного качаловского крова, увлажняла слезами подушку в ночи. От качаловской асфиксии до пражского путешествия в жизни Вари тянулась горестная полоса.
Кроме прочего, Варю бросил Тиль.