Сейчас, когда я могу шаг за шагом проследить развитие отношений с Мариной, я убеждаюсь, что никогда не любил ее. Я имею в виду, я никогда не любил ее так, как я умею любить, как мне привычно любить. В моем отношении к Марине не было ни страсти, ни нежности — я имею в виду, искренней страсти и нежности. Здесь была игра, своеобразная моральная игра, избравшая принципом тезис Василия Розанова: «Хотите быть счастливы? — Любите любящих!» Обескровленный поганой любовью, любовью странной, совершенно изнуривший меня накануне переезда на улицу Качалова, той памятной любовью 1992-93 годов, невзаимной, и, стало быть, несчастной, я стосковался по тому, как любят меня. Марина любила меня так, как я обычно люблю. Я же осуществил своеобразный трансфер чувства — я старался любить ее так, как меня не любили. Со стороны мы смотрелись идеальной парой. При этом я был холоден. Мое сердце не было пусто, но оно было заполнено не Мариной. «Не с тем живи, с кем хочется», — сказал я себе. Я рассчитывал, будучи последовательным, перестать беспокоиться и начать жить. Я строил замок моего счастья не на песке чувства, а на базальте разума.
Почему я, столь брезгливый до русской философии, вдруг поднял на щит Василия Розанова? Его, его, этого хмурого глубокомысленного идиота я виню в череде ошибок, совершенных мной. Благодаря ему жизнь моя искривилась и, вместо нормального своего течения, хлынула в отводной арык несуществующей морали. Может быть, его совет хорош сам по себе, но не для меня! Куда мне с моими скромными моральными данными, с моими бурными страстями замыкаться в кабинетно-христианской этике?
Доктрина Вас. Вас. Розанова обнаружила свою несостоятельность с первых дней. Как ни был я весел и раскован с Мариной, как ни потешал ее милыми чудачествами, глубоко во мне таилось враждебное чувство. Какой-то внутренний человек настырно, по несколько раз на дню твердил, что мне здесь не место, что мне следует бежать отсюда. Меня забавляла улица Качалова и ее обитатели — Ободовская, Вырвихвист, прозрачные наркоманы с глазами, как у Андерсеновских собак, даже кобра Чезалес (старшая). Все они импонировали мне новизною, дом был исполнен той молодежной авантюрности, которая тревожит инфантильную душу. Алкоголь, наркотики, отсутствие родителей, возможность курить на кухне, разговоры допоздна, половая разнузданность и остроумный цинизм — все это совокупно стало источником радости, откуда я черпал полной горстью.
Но я не любил Марину.
Странное дело, я воспринимал ее как маму. Не как мою маму, которую люблю, не как ее МАМОЧКУ, степень моего презрения к которой Тебе известна, но как некую маму, как идею мамы. Как доброжелательную и строгую маму друга, у которого засиделся до ночи. Сидишь, базаришь, попиваешь дешевый портвейн, куришь в форточку. А потом приходит мама, здоровается приветливо, надевает тапочки и идет в свою комнату к телевизору. И вроде бы никому она не мешает, она вроде даже рада, что у ее сына такие славные друзья. Но разговор уже не тот. Что-то неуловимо меняется с приходом мамы.
Также и я на качаловской кухне с обкуренной Ободовской, лениво и манерно рассуждая об отношениях полов, внутренне замирал, когда слышал шуршание Марининого ключа в скважине. Она входила, сияя глазами, с «Мартини» в шуршащем пакете, что ни день с каким-нибудь подарком, но мой внутренний человек убежденно кивал: «Мама». Казалось бы, это ведь она, она сама создала наш беззаботный монастырь; и в то же время в этой всем родной обстановке она смотрелась как что-то совершено чуждое. Она была «правильная» как принято тогда говорить среди юных неформалов, и все «неправильное» к ней не липло.
Может быть, причиной некомфортного состояния моей души было плебейское стремление соответствовать. Соответствовать не только заветам Вас. Вас., но той роли, которую я, как казалось мне, отправлял в Маринином доме. Дух мертвого Александра оплодотворял мою романтическую фантазию. И это вторжение чужого прошлого в мое настоящее я тоже воспринимал с агрессией. Хотел я того или нет, Маринины воспоминания, рассказы Ободовской, фотографии, заткнутые за стекло, делали свое дело. Временами мне казалось, что неупокоенная душа самоубийцы тонкой струйкой втекает в мое нутро, и подчиняет меня себе. Те черты сходства, которые я имел с Александром, теперь казались мне уже не моими, присущими мне изначально, а его. То, как я кивал, как я называл друзей на «вы» — эти чудачества я уже и сам в себе видел как чужое, поселившееся во мне с переездом на Качалова.