Особых слов заслуживает домашняя библиотека — на верхней полке кисли книжки-малышки из «Библиотеки Огонька», здесь же классики литературы чередовались со всякой лажей двадцатого века — Фейхтвангером, Цвейгом, Ролланом. На рабочем столе отца остались три рукописи: «Тебе это может быть интересно», «Письмо в будущее. Мои мемуары», «Вехи одной жизни. Автобиографическая проза». Я открыл наудачу первую из книг. Вся она состояла из газетных вырезок. На открытой странице было вклеено интервью с одесским полицейским. В тексте подчеркнута красным фраза: «Говорят, что порок не имеет национальности. Однако приходится признать, что в нашем городе действуют криминальные группировки, объединенные по национальному признаку. Например, армянская, азербайджанская, даже еврейская — и этот великий народ причастен преступному миру Одессы». Слова «великий народ» были подчеркнуты дважды (Маринин папа еврей). Рукопись «Письмо в будущее» открывалась рыдательным предисловием: «Милые мои детушки, — писал старик, сотрясаясь плечами, — я пишу сейчас вам, будущим. Какие-то вы теперь стали? Так много всего вокруг вас нового, интересного, так хотелось бы обсудить свежие впечатления, собравшись вместе, как раньше. Увы, меня уже нет с вами…» «Старый опоссум, — подумал я, — двух детушек вы уже сгноили, и недалеки времена, когда укандохаете последнего». Все эти портретики, цветочки, псивые картинки из мультфильмов, вырезанные из клеенки зверьки — котики и зайки с педерастическими улыбками, вся эта гниль, плесень, труха, авгиевы залежи некрофильской пошлости уводили мою душу за пределы обыденного уныния. Казалось, в квартире слоился смог ладана, тлена, дерева и сырой земли. Это было гноилище дохлых вещей.
Марина как существо рассудительное, затеяла ремонт. Я в очередной раз обнаружил тотальную мужскую несостоятельность. Ты уже понял, маленький мой, что я из тех лилий, которые не прядут, и из тех птиц, которые не жнут, не пашут и в житницы не носят. Марининых сил, впрочем, тоже хватило только на то, чтобы снять со стен великих покойников папиной биографии. Папа, конечно, плакал — наивный старикашка не предполагал, что мы разорим его колумбарий.
На Арбате, в гнили и плесени мы расставляли наше скудное достояние — шкаф, кресла, зеленый диван, подаренные нам сестрой Катериной. Ободовская капризничала, Марина укромно плакала, Сережа вызывал общее раздражение, жизнь не клеилась. Что ни день заходила m — me Чезалес, сипела на Ободовскую: «Проблядь. Сука». Ободовская очумело таращилась. Луиза сидела на фенамине и ее преследовала желтая канарейка. Когда Чезалес (старшая) старалась унизить Луизу, канарейка чирикала на антресолях. Приходил папа Чезалес — забирать очередную пачку покойных портретов — лысый, жалкий, слезливый, пропахший микстурой и гнилыми зубами. Он плакал, стирая капли с еврейского носа, и все повторял «детушки», «эх, жизнь», «не ждал я…» и прочую бессвязицу. Ободовская вежливо кивала, но канарейка интересовала ее все-таки больше.
Захаживала Варечка. Благодушная, трезвая, она драила до мозолей прокопченные кухонные полки, желтую ванну — все без результата, но с веселостью, которая так не вязалась с арбатским духом. Потом она уходила, и дом, вздохнув сырым кладбищенским вздохом, вновь тихо гнил — летала канарейка, слонялись чезалесовские привидения.
Ободовская ныла, Марина плакала, Вырвихвист хамел.
Разброд и г…вно начались в нашей жизни. Марина по сю пору считает, что кабы мы не переехали с Качалова, все было бы иначе и лучше. Если не брать в расчет экзистенциальную философию, она была права. Ободовская беспрестанно и понуро сношалась с Вырвихвистом. Марина осуждала ее справедливо и буржуазно. Вырвихвист распоясался, забыл свой шесток. Однажды, не найдя тапок, он выехал из своей комнаты по грязному полу на книгах. Правой стопой он попирал Сервантеса, левой — Жироду. Мои книги валялись повсеместно, на них временами наступали, но делали это случайно. Не так уж я привязан к Сервантесу и Жироду, но отношения с Сережей накренились.
Время стало другое, — сказали бы буддисты.
Сменился хронос, пора было менять топос. Что делать дальше с ремонтом было непонятно, и я предложил Марине сдать квартиру за ремонт и малые деньги кому-нибудь из знакомых, например, тому же дяде Жене Баррасу, другу Марининой МАМОЧКИ, и отправиться жить ко мне в Матвеевку.
Этот дядя Женя Баррас приехал из Израиля за каким-то своим израильским интересом, похоронил горячо любимую жену — тетю Софу, внезапно умершую по приезде в Москву. Марина помогала в печальных хлопотах, он плакал на ее суровом плече, дарил ей в знак благодарности мелкие доллары и сухие супы из фальшивых грибов. Ему-то мы и сдали квартиру под честное слово. Так этот презренный иноверец мало того что распял моего бога, так еще и не стал платить за квартиру! Три месяца он прожил припеваючи, заливая тоску по тете Софе виски с содовой в обществе легкомысленных девиц, а потом исчез, словно и не было никогда такого друга у Марининой МАМОЧКИ. Мы пребывали в понятном удручении.