В конечном счете даже советская историография, рассматривавшая революцию как проявление классовой сознательности беднейших слоев населения, стала допускать роль стихийных процессов, поднимала проблему нравственного и морального облика революционных масс, «психологического климата», о чем писали П. В. Волобуев, Г. Л. Соболев, Ю. И. Кирьянов, В. Ф. Шишкин, Б. Ф. Поршнев, А. Я. Грунт и др.[1428]
В современной историографии эпохи войн и революций возрастает интерес к ее психоэмоциональному измерению. Исследования В. П. Булдакова, Б. И. Колоницкого, И. В. Нарского, М. Д. Стейнберга, Р. Г. Суни, У. Розенберга, А. Майера, П. Холквиста и некоторых других авторов в той или иной степени затрагивают проблематику «истории эмоций», вне которой едва ли возможно понять феномен насилия, выходящего за рамки политической истории[1429].Серьезной проблемой изучения эмоциональной истории является то, что эмоции мимолетны, быстро приходят на смену друг другу, кроме того, зафиксированные в источниках личного происхождения, в большой степени относятся к сфере субъективных переживаний. Одним из выходов является исследование не самих эмоций, а их психических последствий. Любая затянувшаяся эмоция приводит к эмоциональному перегреву. В случае позитивных эмоций возникает эустресс, при негативных — дистресс[1430]
. Оба вида стресса отрицательно сказываются на нервно-психическом состоянии индивидов. На протяжении Первой мировой войны резкие колебания массовых настроений — от сильного воодушевления, порожденного оптимистическими слухами, до глубокой депрессии, вызванной слухами пессимистическими, — расстраивали психическое здоровье населения, что подтверждается как объективными статистическими данными (динамикой поступлений душевнобольных в городские психиатрические лечебницы), аналитическими заметками врачей-психиатров, так и наблюдениями рядовых обывателей.Проблема психического здоровья общества включает в себя не только реакции на относительно кратковременные события (война, революция), но и на процессы культурной модернизации, изменения длительных структур повседневности. Не случайно Й. Радкау период с 1880‐х до 1930‐х гг. определил как «эпоху нервозности», признавая в то же время, что во многом этот дискурс искусственно подогревался как определенной модой в обществе на неврастению, так и самими публикациями на эту тему[1431]
. А. Бринтлингер считает, что российские психиатры на рубеже веков «агрессивно» писали историю психиатрии в целях самолегитимации[1432]. Близкую позицию занимает И. Сироткина, рассматривая развитие в России патографического жанра как стигматизацию психиатрическим сообществом определенных групп населения[1433]. Особенно доставалось творческой интеллигенции, которую обвиняли то в слабости воли, то в патологическом альтруизме. М. Миллер пишет о формировании в начале ХX в. в России феномена «политической психиатрии»: тенденции использовать психиатрические диагнозы и теории в целях политической борьбы[1434].На связь психических заболеваний и массовых действий, таких, например, как, войны и революции, психиатры обратили внимание достаточно давно. Еще в 1880‐х гг. один из основоположников русской психиатрии В. Х. Кандинский писал о феномене психических эпидемий, распространение которых объяснял «душевной контагиозностью» — инстинктом подражания, объяснявшего заразительность чувств и эмоций, — и в качестве примеров приводил массовые религиозные движения, а также революции[1435]
.