В примечаниях, чернила которых почти выцвели, судорожным почерком были написаны следующие слова:
Putrefactio[27]
, без чего невозможно достигнуть успеха сочинения.Чаша и Живительный Дух для высвобождения ГС[28]
.«И превратилась тьма в свет, и разорвал он окружающий меня хаос».
На этом кончается трактат о донье Розалинде.
Завесив одеялом окно, чтобы не увидели непогашенного ночью света, я читала до утра.
Такова была история подмигивающей аббатисы. Надо сказать, она меня не разочаровала, хотя финальный распад на молекулы несколько удручил. Читая, я прониклась симпатией к бесстрашной и энергичной настоятельнице. То, что шпионящий за доньей Розалиндой священник Доминико Эукаристо Десеос сделал все, чтобы изобразить ее в дурном свете, нисколько не умаляет чистоты ее истинного образа. Достойнейшая была женщина.
Мне не терпелось расспросить обо всем этом Кристабель Бернс. Как, например, портрет аббатисы попал в Америку и почему висит в этом заведении? Я собиралась задать ей вопросы сразу после восхода солнца, как только сумею ее найти. Но события повернулись так, что я несколько дней не могла с ней поговорить. В тот период мало кто из нас мог обсуждать что-либо иное, кроме волнующих обстоятельств, которых я сейчас собираюсь коснуться.
Зачитавшись историей аббатисы, я проспала, и меня разбудила Анна Верц. Расталкивая меня, она что-то говорила и жестикулировала. Я привыкла к ее возбужденному состоянию и поначалу не обратила на нее внимания, но Анна протянула мне слуховую трубку и заставила, так сказать, привести ее в действие.
— Я заглянула спросить у нее совета по поводу вышивки, которой намерена украсить бархат; отрез мне достался некоторое время назад, очень хороший в своем роде, выглядит как новый, хотя я получила его еще до того, как оказалась здесь. Вы же знаете, у меня нет ни минуты отдыха, я не сижу без дела, мне нравится оставаться одной и вышивать бисером всякие замысловатые цветы, хотя людям понять не дано, что кому-то по сердцу одиночество и творческая работа и они не хотят стирать подошвы, бегая туда-сюда, и заниматься тем, что их вовсе не касается.
Я треснула по столу слуховой трубкой и заорала:
— Ради бога, Анна, ближе к делу! Что вас так разволновало? — Опыт мне подсказывал, что всякая нерешительность во время ее монологов заранее обречена на провал.
— Не надо кричать. Я только собиралась рассказать, как она выскочила на меня, словно сорвавшийся с цепи паровой каток, схватила, опрокинула — буквально опрокинула — и, не успела я оказать сопротивления — вы же знаете, какая она сильная, — затащила в бунгало, а там… ну, конечно, бедняжка была уже мертва и успела окоченеть. Я была вне себя…
— Анна, вы о чем? — завопила я, изрядно напуганная.
— О бедняжке Мод, как вы не понимаете! Она ночью умерла, и все мы очень расстроены, а я знаю, вы с ней сдружились. Я колотила к вам в дверь, но разве же вас поднимешь! А тут еще несчастная Наташа — она очень чувствительна. Так потрясена, что ей пришлось вернуться в постель. Доктор Гэмбит дал ей таблетки снотворного, целых три, хотя я не замечала, чтобы она была близка с покойной. А вы?
Я тоже не замечала. Зато перед глазами у меня стоял шоколадный фадж. Фадж, начиненный чем-то из загадочного пакета и предназначавшийся для кое-кого другого. Бедняжка Мод с ее изысканными, украшенными цветами блузками и пудрой с ароматом роз. С ее желто-персиковыми крепдешиновыми трусиками и комбинацией, на пошив которых она потратила полгода и которым мы все завидовали. Робкая, чувствительная Мод, единственная из нас, кто хоть сколько-нибудь напоминал освященную традицией добрую пожилую даму со взбитыми седыми волосами, румяными щеками и белыми зубами. Искусственными, конечно, но все-таки белыми.
Так легко было представить, как Мод сидит в патриархальном саду под куполом беседки из перевитых роз среди мальвы и лаванды и вечность напролет шьет персиковые панталоны.
Меня потрясла ужасная новость. Тем более что я могла ее спасти, если бы предупредила об опасности, когда увидела, как она выходит из иглу Наташи, и немедленно позвала бы врача.