Никаких вступительных экзаменов не было, потому что министерство образования требовало, чтобы колледж набирал определенное количество местных мальчиков, а также тех, кто приезжал со всех концов Ирландии и жил в интернате. Мальчишкам из больших ирландских городов — Дублина, Корка, Лимерика, Голуэя — сразу было ясно, что я не их поля ягода, для них я был «калчи» — деревенщиной, коим по сути и являлся. Очень скоро стало очевидно, что в начальной школе меня ничему толком не научили: я плохо умножал и вычитал, отвратительно писал и не имел ни малейшего представления о большинстве предметов, включенных в мой учебный план. Единственный знакомый мальчик учился в 1-м «А» классе, я же был в 1-м «Б», где почти все были городскими. Они сразу же почувствовали, что я другой — тихий, замкнутый, растерянный и беззащитный, — а стало быть, уязвимый. Я казался мелкой рыбешкой в бассейне с акулами. Все они читали, писали и считали лучше меня, знали, что такое физика, химия и биология, а некоторые даже целовались с девчонками! О подобном я и представления не имел, и это меня очень травмировало.
В первый же день я вернулся домой, побежал к Пирату и долго сидел в сарае, обнимая его и проливая горькие слезы до полного изнеможения. А он тыкался носом мне в лицо, слизывал мои слезы и смотрел на меня большими черными глазами, в которых я искал спасения.
Пират был единственным существом на земле, которому я мог довериться. У мен? не было друга-человека.
Старший брат и сестры покинули родное гнездо, а с мамой и папой я поговорить не мог, потому что так заведено на ферме — каждый должен сам уметь справляться со своими проблемами. Мне было стыдно, как будто я был в чем-то виноват. Наверное, с мамой и папой все же можно было поговорить, но я не знал, как это сделать. Я никого не упрекаю — просто по-другому мы жить не умели.
Так что в тот вечер, обняв Пирата, я так и просидел с ним допоздна, всматриваясь в темноту наступающей ночи. Дело в том, что Пират меня понимал, ведь он тоже жил в относительном одиночестве, сидя на цепи в своем сарае. Мы с ним были родственными душами, непонятыми, стремящимися вырваться на волю. И у каждого из нас была своя цепь, только у него физическая, а у меня ментальная — отчаяние из-за глубокого чувства собственной неполноценности, которое с того времени будет преследовать меня всю жизнь. Я не знал, как мне это преодолеть. Я ощущал себя ни на что не способным тупицей, у которого никогда ничего не получится. В общем, я был неудачником и знал об этом. Так мы оба и сидели, глядя во двор, каждый со своей цепью на шее.
С этого дня я встал перед выбором: либо я должен день и ночь учиться, чтобы когда-нибудь поступить в ветеринарную школу, либо смириться с собственной никчемностью. Откровенно говоря, мне было очень непросто. Мальчишки в классе быстро поняли, что я «зубрила», и начали дразнить меня за то, что я старался изо всех сил, задавал учителям вопросы, чтобы не только сравняться по уровню знаний с остальными, но и превзойти их.
Тогда я не знал, что такое буллинг. Началось все с «клиньев». Так назывался жестокий и болезненный прием, когда трусы натягивают так резко и сильно, что они врезаются между ягодиц. Затем в обеденное время мне стали устраивать настоящее чистилище, бросая меня в карьер, в котором была свалка отходов с местной фермы. В результате я постоянно был покрыт каким-то дерьмом. Помню, как однажды я вернулся в класс особенно сильно избитым и вывалянным в грязи. Четверо мальчишек схватили меня за руки и за ноги и, подбрасывая в воздух, стали наносить удары, а пятый так лупил меня кулаком в живот, что я подпрыгивал. Когда в класс вошел учитель, они попросту уронили меня на пол, словно камень. До сих пор помню, с каким презрением сверху вниз смотрел на меня учитель. «Ноллэйг Мак-Гилла Фадрэйг, прекрати дурачиться и садись за парту», — сухо произнес он. Так я и сделал. Когда сегодня я слышу ирландскую версию моего имени, этот школьный кошмар тут же встает перед глазами.
С самого начала учебы в колледже Баллифина меня называли на гэльский манер Ноллэйгом. Так называл меня и учитель латыни мистер Канти. Латынь давалась мне легко, мне нравилась структура этого языка. И я всегда хотел, чтобы мистер Канти мной гордился. Я даже не догадывался, что он действительно втайне гордился мной, пока случайно не услышал об этом по прошествии многих лет. Он отличался от многих других, потому что понимал мою чувствительную натуру. Подозреваю, что он и сам был столь же ранимым. Много лет спустя я узнал, что он покончил с собой, и это меня потрясло и глубоко опечалило — большая потеря для человечества. Жизнь порой бывает слишком тяжела для чувствительных людей. Мне и самому часто казалось, что она невыносима.