Я низко нагнул голову, чтобы ветер не дул прямо в лицо, и освещал фонариком дорогу. Мы медленно шли навстречу ветру. Желтый круг ослепительно освещенного электричеством снега бежал впереди.
Вот и шлагбаум. Вдруг рядом из темноты вынырнула фигура краснофлотца Горбунова. Они с Верой, оказалось, попутчики. Я попросил его помочь добраться младшему лейтенанту.
— Есть! — весело сказал Горбунов.
Мы долго стояли, ожидая машину. Наконец послышалось гудение, блеснула полоска голубого луча на дороге. Я помахал фонарем. Первая машина остановилась. Это была колонна, которую ожидала Вера. На прощанье она шепнула: «Ты будешь летать», и погладила меня по лицу.
Я помог ей забраться в кузов и перелезть через какие-то ящики и разбитый мотоцикл. Горбунов уже был там.
Вера вдруг поднялась, хотела еще что-то сказать...
Но машина загудела и дернулась, и Горбунов потянул Веру за рукав.
— С наступающим, товарищ старший лейтенант, чтоб всей фашистской армии в сегодняшнюю ночь околеть! — поздравил меня Горбунов по возвращении. Он снял ушанку и достал из-за каракулевого уха записочку. — От барышни, то есть от младшего лейтенанта, — сказал он с подчеркнутым безразличием. — Очень приятный командир... Немного о летчиках расспрашивали, потом отвернулись. Гляжу — что такое? Достают платочек, глаза вытирают. Я им, конечно, советую: «Пересядьте, товарищ лейтенант, вам ветер в глаза». А они: «Ничего, я люблю, когда ветер». Ну, конечно, кто что любит!.. Потом, когда прощались, достали из сумки тетрадку, вырвали листок, написали на коленке. «Передай, — говорит, — старшему лейтенанту».
Горбунов протянул письмо. Я развернул его:
«...обмороженного не следует сразу вносить в теплую комнату...»
Я перевернул листок. Несколько слов, написанных чернильным карандашом, почти расплылись. Я разобрал только: «Будь здоров и не дури!»
Я твердо решил, что сам пойду к майору и попрошу разрешения на вылет: надо проверить правильность расчета. Но прошел весь день, наступил канун Нового года, а я все еще не набрался храбрости. Смешно было, конечно, идти ночью, да еще новогодней, к нашему командиру. Но я сказал себе, что только пройдусь по аэродрому.
И надо же было так случиться, что я догнал майора. Он шел не торопясь, как всегда немного сутулясь.
Я отдал честь.
— С Новым годом, товарищ Борисов, — приветствовал майор в своей обычной суховатой и резкой манере. — Вышли взглянуть на погоду?
Он замедлил шаг, и мы оказались рядом.
Майор посмотрел на меня задумчиво, приблизив лицо, и вдруг сказал как-то особенно грустно:
— Скучно вечером одному, да еще под Новый год, Борисов.
Потом помолчал и незнакомым голосом спросил:
— А что, к вам невеста приезжала?
— Да, товарищ майор, — признался я, мучительно смутившись.
— Хорошо молодым, — вдруг взволнованно заговорил майор, — все заживет, и рубца не заметишь. А у меня сын был такой, как вы, — летчик. Погиб в прошлую зиму. Даже победы не почувствовал, вкуса ее... И жена здесь умерла тогда же... Вот и выходит, все начинай сначала. Да поздновато в мои годы!.. А главное, забыть не могу. Невозможно забыть, — добавил майор, покашливая.
— Знаете, — сказал он вдруг, — когда вы отпуск брали, я от одного старого приятеля письмо как раз получил. Вот в нем и описывалось. Не о сыне, конечно, — сын ушел в полет и не вернулся — кто ж тут что-нибудь расскажет... О жене, как она жила последние дни в Ленинграде. Приятель прилетел в командировку по делам службы, зашел к ней, принес всякой всячины от щедрот «Большой земли». Но застал уже самый конец... А потом этот приятель на обратном пути на Ладоге угодил под осколок, полгода лечился, письмо сразу не отправил, и получил я его почти через год, когда уже все, конечно, знал. Но в письме были разные новые подробности... Невозможно забыть, — повторил майор.
Я не знаю, что говорить в таких случаях, как себя вести, и страдаю от проклятой неловкости. Но майору, как мне показалось, было тогда все равно, с кем говорить, только обязательно при ком-то подумать вслух, выговориться.
— Раньше очень тяжело было, даже странно, что так много может вынести человек. А вот, выходит, может. Меня привычка к военной жизни спасла. Шесть тридцать — значит, вставать, бриться; хочешь не хочешь, а надо бриться, и сапоги почистить, и подворотничок подшить! А там самое важное, для чего мы живем и все это переносим, — боевая работа... И главное — победить! Вы это должны понимать, Борисов.
Майор остановился, постоял, посмотрел на небо и вдруг резко повернул к своей землянке. Я пошел за ним. У входа он так же неожиданно и не по-уставному предложил зайти.
В его маленькой комнате я ни разу не бывал. Железная койка, столик у стены и два стула. Над столом фотография женщины и молодого человека в армейской форме.
Дневальный принес кипяток.
Я чувствовал себя очень неловко, обжигался чаем, а майор задумчиво прихлебывал из кружки и вдруг, уже иронически сощурившись, объявил:
— А знаете, для чего я вам это рассказал, молодой человек? Чтобы вы, простите за резкость, не носились со своими переживаниями, как с писаной торбой.