На окне у нас проснулся гиацинт. Высунул в мир тонкий острый стебелек и, ласкаясь к солнечным лучам, стал быстро прибавлять в росте. Он рос, и подходило теплое время. Выглянули из клейких коричневых почек первые листки каштанов.
Наше дворовое братство обсудило «текущие вопросы». Речь шла о возвращении отцов.
— Твой когда возвращается? — спрашивали все у Коли Боженки.
— Сидит в окопах, — мрачно говорил Боженко.
К этому времени я подружился с ним той дружбой, которая приходит только в детстве и отрочестве. Мы бродили вдвоем по зазеленевшим улицам, сбегавшим с холмов, как реки и ручейки. Мы уходили к Днепру и уплывали на лодке; и однажды, когда нам досталась особенно тяжелая и мы ушли далеко вниз, почти к железнодорожному мосту, нам вдвоем не удавалось выгрести против течения. Лодка стояла как чугунная, и чугунная лиловая вода тащила нас вниз.
Три часа мы бились молча, сжав зубы. Но руки наши были слабы, а Днепр по-весеннему буен. В ту весну он затопил Подол и электростанцию, проложив себе дорогу сквозь фундамент. В городе на несколько дней погасло электричество.
Мы шли почти посередине. Весь левый берег заняли плоты, а у правого течение было особенно стремительным. Вниз по реке, на юг, прошел пароход. Крестьяне с мешками и узлами смотрели на нас с кормы, лузгая семечки. Капитан в новенькой фуражке прошел вдоль борта, поглядел в нашу сторону и, ничего не приметив, поднялся в рубку.
Колесо «Александра Пушкина», шумно пеня плицами воду, обдало нас пеной волны. Пароход торопился вниз, и ветер подгонял его. Мы снова остались одни рядом с плотами.
— Не бойсь! — сказал Боженко. — Выдюжим.
Я не боялся. Я смотрел вверх на правый берег. Там золотились купола лавры и холмы манили весенней, едва распустившейся зеленью.
Мы гребли вверх, выбиваясь из последних сил, а река неумолимо тащила нас вниз мимо плотов. Целый час она тащила нас мимо плота, где рыжая девушка в детском облинявшем и облепившем ее платье варила на костре в черном казанке, и ветер подносил к нам вкусный запах ухи.
Я потрогал краюху хлеба, луковицу и две ядовито-лиловые с белым витые сахарные палочки, которыми мы запаслись в плаванье.
— Пристанем?
— А чего?
— Поедим.
Мы пристали к плоту, подняли весла, я ухватился за мокрый сосновый ствол. Боженко разломил хлеб, очистил и разрезал перочинным ножом луковицу. Мы стали есть.
— Смотрю я на вас, пацаны, как вы тут маетесь, — сказала широкотелая девушка. — Так и до дому не дойдете. Втонете, як кискы… Вот зварю обид плотогонам, возьму тузика, а вас на буксир, чтобы мамы не плакали…
Мы сердито жевали хлеб с луком. Коля Боженко мрачно молчал, а я сказал, глядя с тоской на приятеля:
— Спасибо вам, тетенька, мы уж сами…
— Еще чего, — сказал Боженко, — чтоб нас бабы на буксир брали! Пожевал? Бери весло.
Мы долго еще мучились, и лодка наша стояла в железно-лиловой воде, когда Боженко вдруг хлопнул себя по лбу.
— Давай грести галсами, — помнишь, как капитан Гаттерас во льдах?
И тут я вспомнил, что если нельзя на парусном судне идти против ветра и течения, то можно лавировать. Только что мы отвергли протянутую руку, добрую и крепкую, хозяйки плотогонов. Теперь оставалось выпутываться самим.
Было уже темно, когда лодочник, равнодушный старик, подхватил багром нашу посудину. Руки наши, стертые, горели и пузырились.
Шагнули мы на мокрые, светившиеся на черной воде доски причала и ничего не сказали друг другу. Мы поднимались по зеленой тропинке в город. Позади, внизу, таяли мутные зыбкие пятна огней на плотах. И вот мы вошли в ночь, освещенную электричеством.
Огни горели под тентами у кофеен. Нам не хотелось ни мороженого, ни конфет, ничего! Нам было сказочно хорошо, потому что под ногами лежала земля, тянулась улица, шли люди.
Вокруг были люди, но в этот час возвращения нас было только двое во всем мире. Только двое! Лодка на черной воде подарила нам деятельную дружбу, веру в себя и высшую полноту счастья.
Но этот же вечер доставил и огорчения, и неприятности, которых я не заслужил.
Феня поджидала меня, и я сначала, в полутьме, ничего не приметил на ее раскрасневшемся от волнения лице. Удивительно, как в добром сердце Фени вмещалось столько гнева и ярости.
— Пришел господин! — сказала Феня.
Летом семнадцатого года в этих словах не было ничего приятного, и Феня вкладывала в них все свое презрение. Подражая матери, она тоже переходила на «вы».
— Где вы шатались, горе мое? — сказала Феня.
Я попытался оправдаться. Я сказал, что с Боженкой ходил на лодке и завозились…
— Завозились? — в негодовании переспросила Феня. — Возитесь як бабы, а у меня должно сердце лопнуть? Выгоню Кольку метлой!
Феня еще долго кричала, что пожалуется отцу, что не останется со мной, что не пустит завтра во двор. Я лег без ужина, хотя Феня попозже, сжалившись, спрашивала за дверью:
— Хочешь молока, горе мое? Хочешь картошки с салом?
Феня, собираясь изгнать моего лучшего друга, в ярости и не ведала, какую несправедливость она готова сотворить.
ЗИМОЙ В ЛЕСУ
Ручей под снегом