- Ну как, нравится? - спросил я.
- Нравится, - плачущим голосом сказала Вера.
- Тогда садись рядом, будем грести вдвоем.
Вера повиновалась. Она старалась изо всех сил. Ее мокрое горячее плечо было рядом с моим.
Мы очень устали, но в конце концов вошли в канал. Там было тихо, серая вода едва плескалась у рыбачьих лодок и яхт с намокшими парусами.
И мне вдруг стало легко и хорошо: мы вернулись, и нам не страшны теперь ни волна, ни ветер.
Я оставил весло, и Вера сразу оставила свое, тихонько придвинулась и положила мне голову на плечо. Я не прогнал ее. Я сделал вид, что не замечаю. Она сидела с закрытыми глазами, будто спит.
Мы медленно шли по каналу. Ветер утих, дождь пронесло. В воде выплывали отражения вязов и рыбачьих домишек с цветами на верандах. Выглянуло на минуту летнее жаркое солнце. Даже пар пошел от моей намокшей рубашки.
Я не прогонял Веру, и странное чувство к этой назойливой репейной девчонке шевельнулось во мне.
Это было настоящее, хорошее чувство, захватывающее человека, первое чувство.
Весной Иванова уехала с родителями в Сибирь: отца ее, инженера-химика, послали в какую-то очень длительную командировку. Я долго помнил Веру, но, как это бывает, время и жизнь старались стереть ее образ в моей памяти.
И вот она снова была передо мной и смотрела на меня глазами, полными удивления и растерянности.
- Как мы долго не встречались, Саша, и вдруг теперь!… - сказала она и покраснела, как бывало в школе.
Верочка изменилась, похорошела, расцвела. Отроческой неуклюжести и связанности не осталось и в помине. Я увидел вдруг, как она хороша, и уже не мог говорить с ней, как с прежней Веркой. От неловкости мы даже перешли на «вы», и я понимал, что теперь это надолго.
Мы стояли и смотрели друг на друга, я покраснел, как она, и выглядел довольно глупо.
- Вы провожали? - наконец спросила Вера.
- Провожал.
- И я провожала. Вы кого провожали?
- Родителей и сестру.
- И больше никого?
- Никого, - сказал я. - А вы, Вера, Вера…
- Ивановна, но совсем не обязательно… А я тоже своих провожала. Мы только вдвоем остались: я да бабушка.
- А почему остались?
- Никуда не хочется ехать… И не надо ехать, работать буду, - ответила Верочка. - Постойте, сколько же прошло лет? Четыре, нет пять, целых восемь лет. Вот как много. Ну разве не удивительно, что мы вот так неожиданно встретились? Довольны? - вдруг спросила Вера.
Я неуклюже кивнул.
- Честное слово?
- Честное пионерское, - сказал я, вспомнив пионерские годы и наше трудное путешествие с Веркой на рыбачьей лодке.
- Когда же мы теперь увидимся? Опять через восемь лет?
- Значительно раньше. После войны.
- А пока давайте переписываться, - предложила Вера, - жду от вас письма.
Мы говорили совсем не то, что хотелось. Во всяком случае, мне. Вспомните ваши разговоры в подобных случаях. Кажется, жуешь какую-то резину, и нет ей конца, и думаешь: «А ведь она сейчас уйдет!…»
- Есть переписываться, - сказал я с проклятой бодростью, достал записную книжку и не в силах отвести глаз от новой Верочки Ивановой, хотя мне и было мучительно неловко, что я так пристально на нее смотрю, записал адрес.
Я помог ей втиснуться в переполненный трамвай и долго смотрел вслед.
Потом вернулся в Стрельну, где теперь было пусто и печально и где меня в последний раз встретил господин с закрученными усиками над дверью родительского дома.
Странное дело, дом, который прежде не вызывал во мне никаких чувств, вдруг стал мне мил и дорог. Стало жалко этих низеньких комнат, простой мебели и отцовского инструмента: отец часто паял и чинил что-нибудь в своем углу.
На стеклянной веранде, освещенной солнцем, стоял деревянный облезший манекен Петровича в отцовской отслужившей фуражке - теперь единственный хозяин этого опустевшего дома.
Я вышел в сад. Там давно отцвела сирень, и гроздьями висели ее коричневые семена. Распустились первые темно-красные бархатные георгины.
Я сел на скамью, и вдруг мне захотелось, чтобы Вера Иванова была здесь, на этой скамье, у которой давно шаталась одна нога, и я все собирался ее укрепить, а теперь это было совсем не нужно. Я хотел, чтобы Вера была здесь, рядом, и глядела на меня темными с необыкновенным разрезом, похожим на миндаль, глазами.
Впрочем, до этого ли было тогда. Я заколотил окна, запер дом и на грузовой машине, в которой перебирались в город соседи, повез на Кирочную к дальним нашим родственникам оставшиеся два ящика.
На Кирочной жила шумная семья врача-невропатолога. В ней, как мне казалось, всегда говорили о психике и нервных заболеваниях скучно и длинно, и я не любил там бывать.
- Ты ящики привез на хранение, а мы сами, может быть, уедем, - сказал старик доктор. - Тихо у нас стало? Все разлетелись: и мальчики и девочки, одни старики остались, какие-то сплошные старики… Хочешь есть?
Доктор усадил меня, его жена принесла вегетарианский суп, потом скучные рисовые котлеты; а доктор, повязав салфетку, как, вероятно, делали его отец и дед, и похожий на пуделя, все качал седой курчавой головой и говорил о том, что военные события сказываются на нервной системе народа и что фашисты все поголовно психопаты, и тому подобное.