Впрочем, г‑н де Шарлю не знал куда деть голову в буквальном смысле этого слова, и часто вскидывал ее, досадуя, что не взял с собой бинокля, хотя он ему вряд ли бы помог — из-за позавчерашнего налета цеппелинов, разбудившего бдительность общественных властей, было много солдат прямо в небесах. Я заметил аэропланы несколькими часами ранее, они показались мне какими-то насекомыми, коричневыми пятнышками в вечерних небесах; но теперь они улетели в ночь, и потухали в ней как мерцающие фонари, как тлеющие головешки. Может быть, мы оттого переживаем столь сильное чувство красоты, глядя на эти мерцающие земные звезды, что они заставляют нас смотреть в небо, а обычно мы не часто поднимаем к нему глаза. Теперь на Париж, как в 1914-м на Париж, беззащитно ждавший удара врага, падал неизменный древний свет мертвенно и волшебно ясной луны, струившей на еще нетронутые монументы бесполезную красоту своего сияния, — но так же, как в 1914-м, и более многочисленные, чем тогда, помигивали многочисленные огоньки, то с аэропланов, то от прожекторов Эйфелевой башни; ими управляла умная, дружеская и неусыпная воля, и я испытывал ту же признательность, то же чувство покоя, как в комнате Сен-Лу, в одной из келий военного монастыря, где в расцвете юности учились без колебаний жертвовать собой ревностные и дисциплинированные сердца.
После недавнего налета, когда небо было подвижнее земли, оно затихло, как море после бури, но, как море, оно еще не успокоилось до конца. Словно ракеты, поднимались в небо аэропланы, чтобы соединиться со звездами, а прожектора медленно прочерчивали в разрезанном небе, в его бледной звездной пыли, свои блуждающие млечные пути. Теперь среди созвездий выстраивались аэропланы, и благодаря этим «новым светилам»[99]
возникало чувство, будто мы очутились в другом полушарии.Г‑н де Шарлю выразил свой восторг перед авиаторами и, поскольку теперь он мог не сдерживать свои германофильские, как и прочие склонности, целокупно их при этом отрицая, добавил: «Однако немцы, которые летают на гота, восхищают меня не меньше. И еще на цеппелинах — представьте, какая смелость для этого нужна! Это же герои, чего тут говорить. Какой от них, спрашивается, вред для гражданских — ведь лупят же по ним батареи? Вы боитесь гота и пушек?» я ответил, что нет, но в этом был, наверное, жертвой самообмана. Быть может, когда леность приучила меня откладывать работу со дня на день, я вообразил, что схожим образом дело обстоит со смертью. Можно ли бояться пушки, если ты уверен, что сегодня она тебя не убьет? Впрочем, поскольку эти представления, о падающих бомбах, о возможной смерти, формировались независимо друг от друга, ничего трагического к тому образу, что был создан мной о полете немецких летательных аппаратов, они не прибавляли; пока как-то вечером с одного из них, трясущегося и разрезанного на моих глазах валами туманного, мрачного и бурного неба, с аэроплана, смертоносность которого была мне ведома, но который виделся мне лишь чем-то звездным и небесным, я не увидел полет бомбы, брошенной прямо в нас. Дело в том, что подлинная реальность угрозы воспринимается нами только в той — несводимой к чему-то уже известному — новизне, которая зовется впечатлением, и нередко оно, как в этом случае, сведено к одной линии, описывающей общую интенцию, линии со скрытой мощью искажающего ее исполнения; — тогда как на мосту Согласия, около аэроплана, нападающего и затравленного, словно то были отраженные в облаках фонтаны Елисейских полей, площади Согласия и Тюильри, светлые струи прожекторов преломлялись о небо, и то были тоже линии, исполненные прозорливой охранительной волей могущественных и мудрых людей, которым, как ночью в донсьерской казарме, я был благодарен за то, что их сила взяла на себя безоговорочную заботу о нас[100]
.