Я уехал из дома и, как двор наш разрушался, узнавал из писем. Краткие визиты домой – как моментальные снимки: вот дерево с отрубленной рукой, вот от него осталась одна культяпка, вот развалины гаражей… Потом пропали остатки забора – и двор бесстыдно заголился, как в морге, где студенты-медики разглядывают куски тела, что когда-то двигалось, дышало.
Двор умер. Мёртвое, пустое пространство окружает дом.
Когда я узнал о смерти нашего двора – жутко стало. Значит, мне некуда возвращаться, и то, что я лелеял в памяти, что любил: дерево, заборы, гаражи, сараи – всё пропало.
Мне кажется, я помню каждую загогулинку забора, шелушистые шиферные крыши гаражей, шершавые, неструганые горбыли сараев…
Тогда я поклялся, что напишу об этом.
Что точно-точно вспомню всё: и как убирали дерево, как дружили соседи, как ставили под вербой стол, вешали лампу – играли в домино, забивали своего «козла» во дворе длинными вечерами. И вкус весенней капли на ветке, и запах почки…
Расскажу всё, как было, и про кубла эти, в которых погань.
Двор наш непростой: в нём русалка и кот учёный.
Потом я забыл о клятве, о дворе своём – всё недосуг: семья, работа…
Но вот я посмотрел на мир глазами своего сына, на этот новый мир вокруг, сравнил с тем, что сам видел в детстве, – и стало страшно.
Я опять вспомнил нашу вербу, вспомнил соседей – смешных, злых, добрых, чванливых и блаженных…
И вновь увидел наяву: соседи прихорашивают вербу.
Она стоит, как девчонка, с косичками тонких веток – готовится вступить в весну.
Верба – по-латыни значит «слово»[1].
В начале была Верба…
Шпак
Так меня прозвали. Шпак – это скворец. Но я же не похож на скворца: у него перья чёрные, а у меня кожа белая. Он маленький, живёт в скворечнике на тополе, летает по двору, таскает к себе зёрнышки, пушинки тополиные, гусениц – птенцов кормит. А я, честно сказать, не очень занят по хозяйству: только раз в неделю мама попросит подмести пол или сходить за хлебом… Не вижу никакой связи между собой и этой птицей.
Ещё «шпаком» называют мирного человека, который не носит военной формы. В этом смысле каждого можно было бы назвать «шпаком», потому что военные появлялись у нас редко, только по праздникам, а если парень из армии домой приходит, то щеголяет в своей форме перед девчонками пару недель или месяц, а потом опять одомашнивается, в шпака превращается.
В нашем доме жил здоровый оболтус Петька. Он всё время болтался во дворе и обзывал меня разными прозвищами. По числу временных кличек я был рекордсменом – помню, Петька насчитал как-то чуть не тридцать кличек!
Плешь Водяная – это когда мне проломили голову новогодней ёлкой. То есть не самой ёлкой, а стволом её, новогодней палкой. Наши друзья-враги, балбесы из соседнего двора, зимой повадились бросаться ёлками, что после Нового года в изобилии валялись в окрестных сугробах. Тоже мне копьеметатели!
Один раз шёл я себе тихо-мирно домой, вдруг чувствую: что-то не то… Шум какой-то – шорох и свист. Оборачиваюсь: летит по небу ёлка, прямо как спутник Земли! И неотвратимо приближается ко мне, иголками шелестит. Я чувствую, что уже не успеваю увернуться, сажусь на землю, закрываю лицо руками: бац! Своим остриём, которым к крестовине крепится, она приземляется прямо мне на темя…
Долго не заживала рана. Макушка была выбрита: там смазывали зелёнкой. Потом на этом месте проросла щетина – как зелёные иголки. Хорошо ещё, что ёлка не выросла на голове! Странное, конечно, зрелище – зелёная проплешина среди волос; видно, поэтому и прозвал меня Петька Плешью Водяной.
Бледной Поганкой он дразнился из-за того, что я просиживал целые дни над схемами из журналов, по которым безуспешно пытался спаять радиостанцию. От этого, конечно, портился цвет лица.
Обзывал он меня Лысой Башкой и Ёжиком, когда я сжёг себе волосы, играя с порохом.
Я обижался на новые прозвища. Это и нравилось Петьке больше всего: неожиданно оглушить новым словцом – и пронаблюдать развитие обиды. Сначала доходил смысл, и я решал, насколько это обидно, а потом уже обижался – более или менее сильно. Если обижался несильно – дулся. А если обида была сильной, если кличка брала за живое, то на глаза навёртывались слёзы. Я кричал, что он изверг и супостат, топал ногами, обзывал его сам и убегал. Так было с Бледной Поганкой. Поганка имеет ядовитый оттенок. Выбрал он не доброе прозвище Опёнок или хотя бы яркое – Мухомор, а самое противное – Бледная Поганка!
Петька, конечно, был вредным, но, кроме него, у нас во дворе в то время не было мальчишек, приходилось волей-неволей с ним ладить. Раньше он не был таким противным, мы играли вместе в казаков-разбойников и жмурки, но потом он прямо ополчился на меня! Наверное, его самого где-то прижимали – дома или в школе, – вот он и отыгрывался на мне!