Но эти кошмарные черные ночи, они — невыносимы… Ах, если бы около нее хоть кто-либо был, хоть слабая, беззащитная женщина! Но это одиночество, когда в каждом шорохе слышится приближение адски-страшных палачей, когда ей чудится, что она не в четырех каменных стенах, а в окружении оскаленных пастей диких зверей, которые сверкая глазами, клацая зубами все ближе, ближе подкрадываются к ней, забрались под ее топчан, готовые сожрать ее, переломать между зубами; когда холодные кольца змей, готовых впиться в ее тело, сжимают ее горло, — тогда выступает мертвый холодный пот, стекает со лба, шевелятся волосы, ее охватывает дрожь, и она, обезумев, озирается широко раскрытыми глазами, сворачивается в комок, откидывается к ледяной стенке и сидит неподвижно, пока не перенесется в небытие… Очнется: почудилось ей страшное прикосновение, шорох под топчаном — вскрикнет! — и замрет… И так до утра, когда рассвет, радостные лучи солнца заставят ее поверить в доброту людей и она облегченно обмякнет от сковывавшего ее долгие часы напряжения и успокоится в забытье.
И свершилось невозможное… Загремел засов, широко распахнулась дверь, — и в тусклом желтом свете лампы выросли холодные в шинелях с винтовками и острыми штыками, привинченными… для нее. Кто-то громко приказал ей выходить, она бессознательно заторопилась, хотела захватить с собой узелок, потом почему-то оставила его и, подчиняясь неведомой силе, так же бессознательно вышла и куда-то пошла, не чуя под собой пола, своих шагов, не замечая ничего… Пришла в себя, когда ее охватил свежий ночной воздух, когда она увидела глубоко в небе счастливые, недосягаемые, ласковые звездочки. Вздохнула облегченно, осмотрелась… Вокруг нее — добровольцы со штыками… Ах, да, ведь это же последнее, торжественное, чего так долго ожидала…
Вывели еще кого-то. «Кто это?.. Сидорчук!» — и она едва не бросилась к нему от радости, как под защиту сильного, непобедимого. Он спокоен, точно на допрос его вывели. На нем — английская шинель.
Подошел, громко окликнул:
— Маруся, вместе?… Ну, давай попрощаемся!
И она бросилась к нему и, крепко схватив его за голову, поцеловала. И стало легко, хорошо.
Сидорчук возбужден, что-то говорит, улыбается… Но мертвая у него улыбка.
Кто-то холодный, грубый, больно повязал им руки. Повели их за ворота, в темноту; начали подниматься куда то, к чернеющим родным горам. Ах, если бы знали зеленые, — они могли бы их спасти, перебить этих жестоких, ненавистных палачей… Но тихо вокруг, только глубоко, громко дышат добровольцы с винтовками наперевес, со штыками, направленными в них.
Привели их. Поставили у ямы. Сидорчук еще посмотрел в нее, потоптался на свежевырытой земле, чтобы удобнее стать, потом что-то сказал ей, что-то крикнул дерзкое, полное неизлитой ненависти к этим страшным теням, направившим в них колючие винтовки… Похолодело тело… Раскололся мир — и со страшной силой понесся в огненно-черную пропасть…
Подошли добровольцы, спихнули сапогами ее вздрагивающее тело в яму, к ее последнему товарищу, и начали торопливо, озираясь трусливо, как захваченные на месте преступления, забрасывать их землей.
В Ростове в это время ожидали той же участи — Борька, Черный капитан и Пустынник. Эти бойцы стыдились проявления страха и малодушия, да и легче, веселей было втроем, и близость, заботливость подпольников, готовивших им спасение, вливали в них надежду. Они бодрились, неестественно громко говорили о жизни, временами шутили, смеялись, тихо запевали, пока не подходил дежурный надзиратель к прозурке и не обрывал их пения. Порой умолкали, поддаваясь мрачным мыслям. Тогда Борька начинал нервно шагать по камере. Здесь, в городе, недалеко его Дуня. Не пришлось им упиться счастьем любви, не простился со своей дорогой, но кратковременной подружкой… У него — одинокая, беспомощная мать. Жаль ее покидать. Она его ждет. У Черного капитана — тоже одинокая мать. Она гордилась им, его славой, которая носилась по горам, в Новороссийске. Она тоже его ждет.
Сидят они уже месяц. Белые торопятся покончить с ними: фронт катится к Ростову, и со дня на день красная конница может ворваться сюда. И чем ближе фронт, тем жгучее нетерпение смертников: спасут ли их подпольники, спасет ли конница, или все кончилось и неизбежна гибель… И свершилось… Им об’явяли о смертном приговоре…
Но они не теряют надежды — то один, то другой прирастает к окошку, надеясь увидеть кого-либо из товарищей, сообщить об ожидающей их казни: может быть, еще спасут их!
О, счастье: Пустынник увидел далеко внизу, на мостовой, Роберта, в английской шинели. Оглянулся к товарищам, смеющийся от радости, крикнул им: «Роберт идет, Роберт!» — и снова к окну; и закричал во всю силу легких:
— Роберт! Нас сегодня ночью поведут рас-стре-ли-вать! Привет това-рища-ам! — и испугался своей дерзости, спрыгнул вниз. Но вспомнил, что он мог выдать, погубить товарища, — взобрался к окошку… но Роберта уже не было…