– Какая адская жестокость! – в потрясении проговорил я, не в силах смотреть на него. Он снисходительно глянул на меня.
– Жестокость? Наоборот, милосердие. У неё было целых шесть часов, чтобы одуматься и покаяться в своих прегрешениях. Теперь Бог, если он таков, каким мы его себе представляем, уж конечно простил её.
Волна отвращения поднялась во мне, когда я понял смысл его слов. Я отшатнулся от него, как от жуткого урода из кунсткамеры.
– Ты хочешь сказать… ты нарочно…
– Алистер, – склонив голову набок, сказал он, – посчитай, с какой долей случайной вероятности при падении с моста арматура может проткнуть тело насквозь, не задев жизненно важных органов.
– Это слишком, – устало сказал я. – Даже для тебя, Мирослав.
Он успокаивающе дотронулся до моего лба.
– Она сама виновата в том, что случилось.
– Это же ты говорил о Райхмане и о Дороти Уэст.
– Совершенно верно. Но мисс Штайн оказалась неосторожнее их обоих, вместе взятых. Её попытка убить меня с помощью серебряной пули, конечно, смешна, – вот тебе, кстати, тема о вреде фольклора, – но я не люблю, когда за мной шпионят, влезают ко мне с обыском и тем более строчат на меня доносы.
Он полез в карман пиджака и извлёк оттуда измятый обрывок бумаги.
– Вот уцелевший фрагмент телеги, на которой она хотела меня прокатить. Она, видимо, в сердцах порвала её и сожгла в камине; этот кусок упал мимо, завалился под решётку.
Сердце моё болезненно сжималось, когда я читал этот текст. Увы, в целом Ингрид Штайн была права. Не знаю, как она догадалась; мне это ещё предстоит узнать, когда я прочту её записки.
– Как ты вошёл в её квартиру? – оторвавшись, спросил я.
– Легально. Я сказал квартирной хозяйке, что я знал покойную. Она прищурилась и воскликнула: «Боже мой! Так это ваш портрет у неё на столе? Бедняжка, должно быть, была в вас без памяти влюблена!». В комнате действительно был мой портрет – она перерисовала его с гравюры в книге. Я спросил разрешения взять на память тетради мисс Штайн и сделал это в присутствии хозяйки, чтобы она видела, что я не покушаюсь на ценные вещи. Портрет я всё-таки выбросил. Остальное отдаю тебе.
– Мерзавец… – пробормотал я, но уже без ненависти. Я выдохся ненавидеть. – Какой же ты мерзавец… Для тебя и впрямь цель оправдывает средства.
Он с сожалением поглядел на меня.
– Всё никак не поумнеешь, Алистер, – сказал он. – Разве я итальянский плут или французский якобинец, чтобы изучать соотношения цели и средств? Я не думаю ни о том, ни о другом.
– Но цель? Не можешь ведь ты отрицать, что у тебя есть какая-то цель?
– Ты всё ещё мыслишь в категориях викторианского романа, Алистер. Да, у меня была когда-то цель – освободить мою землю из-под османского владычества. Я думал, что именно это держит тепло в моей крови сотни лет. Не так давно моя мечта сбылась, и что же? Союзники затеяли склоку из-за границ, а я, как был неприкаянным, так и остался. Видно, ни мне, ни этой земле не суждено покоя.
Он помолчал, подёргивая тёмный ус.
– Я не ружьё, Алистер, чтобы задумываться о цели. Я холодное оружие. Сабля. А сабля либо висит на стене, либо разит насмерть.
– Беда в том, – проговорил я медленно, – что эту саблю, кажется, держу в руках я.
– Это не зависит от тебя, – ответил он. – Будь это не ты, разницы бы не было никакой.
– Пить будешь? – измученно спросил я и уже заранее знал, что сегодня он не откажется. Он кивнул. Я отлепил пластырь от запястья.
Он внимательно смотрел своими большими, в красных прожилках, глазами, как я выполняю привычный – слишком привычный для нас обоих – ритуал. О, это сладостное головокружение – ощущение уходящей из тебя по каплям жизни, более нежное, чем сон, знакомое мне уже давно – после него я ощутил примирение, я готов был простить Мирослава, лишь бы он и дальше дарил мне забвение.
– Тебе нужно бренди, – обеспокоенно сказал он, – ты ослабеешь.
– Не сейчас, – сказал я. Полулёжа на диване и расстегнув ворот рубашки, я погрузился в полуобморочное блаженство, одурманенный мягкой тяжестью, накатившей на меня. Я видел улыбку на губах Мирослава.
– Я пью за тебя, Алистер, – сказал он, подняв бокал, наполненный моей собственной кровью.