— Ну вот, — сказал он, улегшись под кресло и глядя на нее снизу вверх, — Ефросинью съела, теперь ко мне подбираешься.
— Да, может, и подбираюсь.
— Значит, меня тоже съешь?
— Не бойся, это не больно. Ты даже ничего не заметишь.
— А Ефросинья тоже ничего не заметила?
— Да, так и думает, что я — это она.
— Значит, можно называть тебя Ефросиньей?
— Конечно.
— Ефросинья!
— А?
— А как ты насчет?
— И не думай.
— А если?
— Тоже нет.
— Ну тогда, может?
— Да ну, не приставай.
— Вот ты как!
— Сам такой.
— А вдруг?
— Никаких вдруг.
— А у тебя бывает?
— Нет.
— Совсем-совсем?
— Ну разве что немного.
— Так уж немного?
— Ну, может, и не так уж.
— И часто?
— Только по праздникам.
— Ты рада?
— А что, плакать, что ли?
— И не стыдно?
— Подумаешь.
— И что потом?
— Всё нормально.
— И не надоело?
— Да ужас.
— А чего тогда?
— А что с этим поделаешь.
— Да есть что поделать, хочешь скажу?
— Я знаю, что ты скажешь, поэтому помолчи!
— Тогда я шепотом.
— Нет уж, лучше выйди отсюда!
— За что?
— За дверь!
— Почему?
— По полу!
— Тогда сделай мне с собой бутерброд.
— С чем бутерброд?
— С собой!
— Ефросинья, я хочу, чтобы ты со мной поговорила наконец! — закричал Лис через стеклянный волнистый воздух. Она обронила свое внимание, как копейку нищему:
— Ну что тебе? — и между ними выросло огромное пространство.
— Твое прекрасное тело… зачем ты так далеко увезла его? Я скучаю без тебя!
— Умри, бессмертный!
— Посмотри на меня так, чтобы я тебя полюбил!
— А глазки — состроить?
— Кокетка!
— Сам такая!
— Я собирательный персонаж, и меня это возбуждает!
— Я тоже занимаюсь трудным делом: принижаю свой юмор.
— Ну пожалуйста, скажи мне самое главное…
— Хорошо, говорю. Черви бывают ленточные, ламповые и конденсаторные. Многостаночный зверь знает, что такое беспамятство, но забыл. Ему не нужно бежать, а посвистывать очень полезно. Настоящая мать всегда это делает, а не мать и не отец — это ничего личного.
— Замолчи, не навязывай мне свои тайны, я хочу только, чтобы ты была моя. Я требую, чтобы всё внимание ты непрерывно уделяла мне и только мне!
— Чего еще ты хочешь — расскажи подробнее, и мы будем это себе воображать, — промурлыкала Ефросинья, погружаясь в сон.
— Почему ты всё время выглядишь незнамо кем! Я предпочитаю, чтобы женщина была похожа на женщину!
— А я не предпочитаю, — загадочно улыбнулась Ефросинья во сне, — мне и так нравится.
Дорога вела в лес, по ней шел Савватий. С тех пор, как он вырастил каменных солдат из своего семени, прошло несколько жизней. Выстрелы отдавались как женщины, дома горели, люди дышали в последний раз. Его город был давно снесен с лица земли каменными солдатами; матери, отца и знакомых больше не было на свете. Под конец солдаты несколько раз убили его самого, с тех пор Савватий звал себя Саморай — он привык часто умирать. Он больше не смог отыскать дорогу к учителю — она почему-то заросла, и в той местности никто не видел голубоглазого старикашку.
Теперь он считал, что слово «обнаженность» должно писаться через вторую «о». Что когда женщина открывает ноги и то, из чего они растут — это «обноженность». Сходным, образованным от первого, он считал слово «нож» и действие — «обножить оружие».
Истина представлялась чем-то вроде смерти, сокрытой между женских ног, как и в дулах и на остриях оружия. Она виделась чем-то страшным и влекущим, прекрасным и отталкивающим одновременно. Время же он возводил к корню «врать»: отвлекать от смерти и истины.
«Вся жизнь — ебицкая сила, — говорил он. — Хочешь летай на ней, хочешь умней, хочешь — на еблю расточай. Кто хочет по стенам ходить и выше головы подниматься — тот свою ебицкую силу на всякую ерунду не тратит. Он ее копит». Так рассуждал Савватий, пока шел в лес. Но в лесу он схватил дубину и начал бегать, стуча по деревьям с криком: «Хочу ебстись!»
Лес кончился. Он стоял перед выходом из жизни. С внутренней стороны экрана было написано то же, что и с внешней, а именно: «Будь собой», — и больше ничего.
На вывеске громко значилось: «Последнее путешествие», — снизу на бумажке тихо было приписано: «билеты продаются только в один конец». Рядом: «Цена должна составлять сумму, существенную для путешественника». Он достал деньги и, не считая, высыпал горсть монет и бумажек в коробку, заменявшую кассу. Величественная, как смерть, старуха заплесневелой рукой выдала ему похожий на черную метку билетик, пол закачался, и он вошел. На самом деле оказалось, что он вышел.