Фон Ашхенхаузен остался. Френсис преодолела охватившее ее смущение. Как ни говори, он всегда был веселым и приятным собеседником, имел в Оксфорде много друзей; повсюду его приглашали. Интересно, как ему живется в Новой Германии; обычно он шуткой отделывался от политических разговоров, политикой не интересовался. Она ломала голову, что бы ей такое сказать поумнее. Летом 1939 года было трудно найти подходящую тему для разговора. Свирепствовал национализм. Она с облегчением вздохнула, когда фон Ашхенхаузен заговорил.
— Боюсь, я не очень понравился этому молодому человеку, — сказал он. — Потому что я немец или это его обычная манера поведения? Известно, что калеки гораздо озлобленнее нормальных людей.
— Калеки? — удивилась Френсис; смысл сказанного не доходил до нее.
— Конечно, ко мне здесь сейчас не так относятся, — продолжал он. — Шесть лет назад у меня было много друзей. Сегодня… Хм… — он грустно улыбнулся. — Наверное, лучше бы я отправился в ссылку.
— Не думаю, что вам этого хотелось бы.
— Откуда вы знаете? — Он удивленно на нее посмотрел.
— По вашей одежде. — Она кивнула на его отлично сшитый костюм. Это ему не понравилось; улыбка по-прежнему играла у него на губах, но сделалась менее приветливой. Хорошо. Калека, иначе не скажешь!
— Очень печально для немца видеть, как поносят и оскорбляют его страну. Разумеется, наши враги контролируют зарубежную прессу, они трудятся не покладая рук. И языки у них острые.
— Острые? А не странно ли, что критика Германии усиливается даже в тех странах, которые раньше были с ней очень близки. Интересно, с чего бы это?
Он глядел на нее и будто не понимал, как ему следует отнестись к этим словам. Она гипнотизировала его взглядом своих больших голубых глаз.
Фон Ашхенхаузен печально улыбнулся.
— Даже вы изменились. Тяжело возвратиться в Оксфорд, который я когда-то любил, и встретить там холодную недоброжелательность. — Искренен ли этот человек, подумала Френсис, или это одна из уловок, которыми попрошайки пытаются разжалобить сердобольных людей?
— Вероятно, изменились вы, а это и нас изменило.
Он изумился.
— Полноте, миссис Майлс. Я ни чуточки не изменился. Так же интересуюсь литературой и музыкой. Знаете, вовсе не превратился в варвара. В политическом смысле — да, я прогрессировал. Как и всякий человек, если только он не корова. Теперь я больший реалист, чем когда-то, менее сентиментален. Понял, какие глупости совершаются во имя идеализма и абстрактного мышления. Люди созданы для того, чтобы подчиняться. Им нужен руководитель, сильная рука позволит им многого достигнуть. Сперва им придется воспринимать зло вместе с добром; потом они забудут про зло, потому что попадут в царство неограниченного добра. — Он говорил со все возрастающим энтузиазмом.
— Вы верите, что вы не изменились. В условиях сильной власти, которую вы так горячо восхваляете, вы сможете читать только определенные книги, слушать определенную музыку, смотреть определенные картины, иметь определенных друзей. Не много ли препон?
— Хм, сами по себе ограничения — это добро, они устраняют зло — и в конечном счете способствуют улучшению жизни.
— Но кто же скажет, что является для вас добром, а что злом? Это определяют ваши собственные суждения, отшлифованные в Гейдельберге, Оксфорде и Гарварде или какой-то самоуверенный вождь, не умеющий даже грамотно выражаться? — Фон Ашхенхаузену это совсем не понравилось. Готового ответа у него не было.
Френсис придала голосу добродушно-наставительный оттенок.
— Да, вы изменились. Помните учителя Родерса, у которого вы обучались? Умный, спокойный, очень добрый человек. Как его звали? Кажется, Рофа? Когда-то вы любили его. Где он теперь? Я слышала, в Ораниенбурге.
Фон Ашхенхаузен возмущенно отмахнулся.
— Сентиментальности, миссис Майлс. Смотреть надо в корень вещей. Сегодняшней Европе требуется дисциплина и крутые меры. Она стала более страшным и опасным местом, чем была шесть или семь лет тому назад.
— И я так считаю, — сказала Френсис. — Что же сделало Европу более опасной и страшной?
Он засмеялся, смех прозвучал невесело.
— Вы предубеждены. Полагаю, сейчас вы прочтете мне скучную лекцию о дьявольских притязаниях Германии на жизненное пространство. Легко говорить, когда у вас такая Империя.
— Как раз наоборот, герр фон Ашхенхаузен, я думаю, все народы должны иметь свое жизненное пространство, неважно, кто они — немцы, евреи, чехи или поляки.
В его голосе послышалось раздражение.
— Вот такие-то рассуждения и ослабили Британию. Минуло двадцать пять лет, она могла бы укрепить свое господство над миром, а вместо этого Британское содружество рассыпалось, и никто даже не пришел на помощь, когда ей пришлось сражаться. Она не тронула индийских богатеев; поддерживала выборное правительство в Индии, которое готово было отказаться от власти. Оттолкнула придирками Италию. Она рубит сук, на котором сидит, и принимает это за благо.
— Привет, что-то в этом укромном уголке вас потянуло на политику. — Это был Ричард.