— От бога не убежать. Отход от бога есть путь к богу. — В том, как он это сказал, было отчаяние, или мне так показалось. В этот момент он снял очки и закрыл глаза, словно от усталости, лицо его стало хрупким и выражение отсутствующим, так что мне пришла в голову мысль о человеке, который состарился в тюрьме и вспомнил, как однажды пытался бежать.
Не открывая глаз (то ли он читал мои мысли, то ли я его), он сказал:
— Бегство… — Он открыл глаза и наклонился ко мне через стол. — Было сказано, что за рационализмом Вольтера зияет та же теологическая бездна, несоразмерная с человеком, что и у Паскаля. Я бы сказал больше: простодушие Кандида стоит космического ужаса Паскаля, если это не одно и то же. Разве что Кандид обрел под конец собственный сад, чтобы его возделывать… «Il faut cultiver notre jardin» [109]… Но это невозможно: было произведено полное и окончательное изъятие собственности. Наверное, сегодня можно написать заново все книги, когда-либо написанные; впрочем, именно это и делают, когда вламываются в них с помощью поддельных ключей, отмычек, ломов. Все книги, кроме «Кандида».
— Но его можно прочесть.
Он пренебрежительно махнул рукой.
— Читайте, читайте. — Потом, оживившись: — Вы должны его прочесть, чтобы понять, что вы один и выхода нет. — Потом кротко: — Но почему вы подавляете в себе все, что влечет вас к нам? Зачем вам нужно перечить самому себе?
— Затем, что мне перечите вы, что мне перечит ваш Бог. Я — не непостижимое чудовище.
Я встал. Мне хотелось хоть раз самому покинуть его.
— Спокойной ночи.
Он не ответил мне.
Выйдя от дона Гаэтано, я отправился к себе в номер, не теряя ни минуты времени — то есть потратил ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы пройти коридор и холл, вызвать лифт, подняться в нем, пройти почти всю длину двух сторон квадрата, который образовали на каждом этаже коридоры, отпереть дверь, зажечь свет, войти. Я повторяю все движения, как я их запомнил, а запомнил я их, по-моему, точно. Впрочем, быть может, я в задумчивости прождал лифта дольше, чем мне представляется в воспоминании, ведь иначе не объяснить то обстоятельство, что на столике, выделяясь на фоне листов рисовальной бумаги, лежала книга в черном переплете, таком, какой французы называют «янсенистским». У нее не было заглавия ни на обложке, ни на корешке, но я, еще не открыв ее, знал, что это «Мысли» Паскаля. Как дон Гаэтано успел переправить ее ко мне в номер прежде, чем я туда явился, можно объяснить, я повторяю, только не замеченной мною самим потерей времени. Или ее принесли раньше, но от такого объяснения становилось не по себе еще больше.
Я открыл титульный лист, а потом ту страницу, что была заложена черной ленточкой. Взгляд мой, естественно, упал на правую полосу, которая начиналась цифрой 460, обозначавшей не номер страницы, а номер мысли (на какой-то миг я отвлекся, думая о пронумерованных мыслях: а вдруг мысли всех и каждого, написанные, высказанные или оставшиеся в уме, суть только счисления и числа, поглощаемые, усваиваемые и подсчитываемые огромной невидимой машиной). Потом я прочел этот номер 460: «Так как подлинная его природа утрачена, все становится его природой. Поскольку подлинное благо утрачено, все становится для него подлинным благом». А потом стал читать подряд вплоть до номера 477.
Случайно ли закладка лежала именно здесь или дон Гаэтано нарочно отметил это место для меня?
Мне не хотелось ни думать об этом, ни читать дальше. Я закрыл и отложил книгу. И начал рисовать. Поскольку рисунок предназначался в подарок Скаламбри, я выбрал темой обнаженную женскую натуру и изобразил ее сколько мог непристойней и отвратительней, чтобы Скаламбри, которого, как мне казалось, я знал достаточно хорошо, избавился от рисунка, продав его, а увидев, сколько ему дадут, стал ценить меня еще выше и завидовать мне еще больше.
Когда тема и предмет избраны, рисовать для меня — процесс настолько автоматический, что глаза и рука как бы от меня отчуждаются и действуют самостоятельно и независимо, вместе с тем освобождая мой ум от гнета вещей посторонних. Рисуя, я думаю вовсе не о рисунке, но мысли мои становятся точнее и яснее, связь их последовательней, а память — отчетливей и проворней. И сейчас, рисуя обнаженную натуру для Скаламбри, я развивал гипотезу, пришедшую мне в голову после первого убийства, — развивал так же, как шевалье Огюст Дюпен в рассказах Эдгара По. Между тем как взгляд и рука блуждали по листу бумаги, ум мой блуждал по площадке перед гостиницей — полукругу, метров на сто вдававшемуся в лес. Я видел на ней каждый камень, каждую выбоину, каждое дерево, как будто смотрел на нее среди бела дня, высунувшись из окна номера. Но большего я говорить не хочу. Кончил я рисовать, когда мне показалось, что задача мной решена. Рисунок вышел слишком проработанный и плотный, кое-где даже искромсанный, зато решение задачи — ясное и почти что лежащее на поверхности, как в «Украденном письме» у По. Отложив на завтра его проверку, я лег на кровать и сразу же уснул.