— Не тратьте понапрасну сил, доктор, — весело говорила она. — Нельзя же запрещать мне делать то, что мне нравится.
— Может, у вас есть друг, Кристина? Ждет вас какой-нибудь симпатичный, добрый парень, а? — возражал я.
Я сам поразился тому, что сказал это, и, с удивлением услышав испуганные нотки в собственном голосе, даже слегка забеспокоился, что и Кристина заметила их, но она как ни в чем не бывало ответила:
— Никакого друга у меня нет, сами знаете. Я хотела бы остаться у вас навсегда, если вы меня не прогоните.
Она сказала это с такой детской серьезностью, что я понял всю глубину ее искренности. Меня устыдили ее слова, и я закрыл глаза, чтобы не выдать себя, ибо робкая улыбка, с которой она глядела, трогала и смущала меня.
— Оставьте меня одного, — попросил я и рухнул в кресло. Заслонив руками прикрытые глаза и следуя какому-то внезапному наитию, я тут же добавил с желанием обмануть ее, с надеждой провести самого себя: — Вы мне больше не нужны.
С тех пор как Кристина начала есть с нами за одним столом, я легче переносил даже нескончаемую болтовню жены. При виде Кристины я успокаивался и настроение мое улучшалось. Вспышки гнева, которые пугали не только жену с дочерью, но и меня самого (каждый раз я потом терзался, однако ничего не мог поделать с собой, когда меня снова захлестывала волна безудержного гнева), никогда не происходили, если рядом бывала Кристина. Похоже, само присутствие этой тихой доверчивой девушки излечивало меня от хандры, удерживало от проявлений дурного характера.
За несколько лет неуклюжая деревенская девчонка превратилась в молодую женщину. Красавицей ее не назовешь — лицо скуластое, по улыбке угадывается деревенская закваска, однако любой изъян с лихвой искупали ее необыкновенно прекрасные темные глаза, ее удивительная, поистине беспредельная сердечность, ее умение постичь самые непонятные вещи в моей семье и этом городе. Иоганне она стала старшей сестрой, а мне и жене — взрослой дочерью. Во всяком случае, так я внушал себе, пока не совершил непростительнейшее преступление, после которого осознал, что она была для меня больше чем дочерью и вообще всегда означала для меня гораздо больше, чем я сам готов или способен был признать.
То событие, а лучше сказать катастрофа (оно до сих пор так отягощает мою совесть, что другого слова, чем катастрофа, тут и не подберешь), открыло мне глаза на самого себя и дало возможность узреть, что я воистину бессовестный сын бессовестного отца и ничуть не менее своекорыстен, жесток и достоин презрения, только не так удачлив, что и служило, вероятно, подлинной причиной моей спеси, гордыни, многолетней и ничего не прощающей ненависти; вероятно, эти качества объяснялись просто отсутствием возможностей пустить в дело мою скрытую подлую натуру, отчего жизнь моя и была лицемерной и недостойной. Эта страшная, перебаламутившая меня и даровавшая мне прозрение катастрофа произошла в день смерти моей матери. Кристине исполнилось к тому времени девятнадцать лет.
Когда позднее я возвращался памятью к событиям того дня, то постепенно осознал, с какой неизбежностью вытекали они одно из другого, и тогда я начал догадываться, что все случившееся в тот день (какой бы случайной ни казалась сама по себе каждая частность, вроде повода, места действия или его часа) было долгожданной целью моих подспудных желаний, безотчетным проявлением неотвратимой судьбы, которую я сам неосознанно призывал свершиться. Эта ужаснувшая меня катастрофа была страстно желанной. А кроме того, она была необходимой, ибо иначе мне не удалось бы столь основательно сокрушить мой собственный самообман. Я несся навстречу ей с открытыми глазами, не способный и не хотевший остановить машинальное движение ее часового механизма. Я все предчувствовал, но не решался отдать себе в том отчет, я все заранее знал, но старался этого не замечать. Я как бы видел с закрытыми глазами. За мой отказ от нее судьба вдоволь натешилась надо мною тем, что в конце концов буквально все, что меня окружало, каждая вещь, каждый предмет подгоняли меня к неизбежной развязке — к этому шагу моего отчаяния, моего обречения на полное одиночество, моего прозрения. Даже моя жена и та стала лишь слепым и послушным орудием этого неотвратимого хода событий.
Моя мать умерла в районной больнице Вильденберга. Ее положили туда после второго инфаркта, и она, по мнению лечащих врачей (да и я так считал), уже вроде бы справилась с ним, как неожиданно ночью у нее остановилось сердце; она умерла во сне, не мучаясь. Врач из этой больницы приехал ко мне, чтобы лично сообщить о ее смерти. Он спросил у меня, где я хочу похоронить мать и не лучше ли больнице самой позаботиться о погребении. Поблагодарив его, я сказал, что приеду в Вильденберг во второй половине дня.
Когда я рассказал о смерти матери жене, она не сумела сдержать вздоха облегчения. Взглянув на меня со скорбной миной истой христианки, она сказала:
— Бог примет к себе ее душу и будет милостив к ней. Она это заслужила.