8 января 1725 года
1
В гавани пахло дегтем; самый любимый с детства запах; потешный ботик сразу же вставал перед глазами; все связано воедино в жизни нашей: запах — образ — мысль; одно слово — память, а сколько же оно вмещает в себя! Ботик — запах озера — чумазый Алексашка (мин херц, сукин сын, неужели ж дружбу продал?!), ночные ужасы, когда, затаившись, ждал — вот ворвутся стрельцы и айда сечь головы; кровь брызжет; вопль стоит, матушка, посинев щеками, бьется на каменных плитах.
...Петр журавлино вышагивал по пирсам, глядя вроде бы только перед собою, как вдруг, словно бы споткнувшись обо что-то невидимое, встал, как замер.
— Что в тюках? — ткнув тростью в грубую британскую мешковину, спросил государь таможенного ассистента Акимкина, покорно семенившего сзади, рядом с адъютантом Суворовым.
— Еще не вызнал, — с торжествующей искренностью в голосе отозвался Акимкин, и Петр сразу понял, что смотритель врет: все знает, черт.
Повернувшись, государь легонько ударил Акимкина тростью по бедру и сказал тихо:
— Ну?
— Да неведомо, неведомо мне, господи! — взвыл Акимкин, но, угадав, видимо, движение руки царя за долю мгновения перед тем, как он снова взмахнет палкой, воскликнул: — Не знаю! Не знаю, хоть сдается, сукна привезли из Ливерпулю!
— Кому?
— Ну вот хоть казни...
Петр резко поднял трость, и Акимкин ответил упавшим голосом:
— Купцу Гордейкину.
Петр процедил сквозь зубы Суворову:
— Гордейкина бить кнутом и гнать в Сибирь с позволением поставить там торговое дело, но без праву продавать заморские ткани, кои русским урон нанесть могут... Тварь, скот, сколь сделано, чтоб своя суконная мануфактура набрала силу на благо отечеству, а он англицкий тонкий материал, вишь ты, несмотря на таможенный запрет, тайком в лавку к себе тащит! А ведь ворот рвет на себе: «Я — истинно расейский! Купец из Москвы! Для меня благо отечества всего превыше!»
— Он с Твери, не московский, — заметил Суворов.
— Сколько с него взял? — спросил Петр Акимкина. — Не лги только, Фома, я тебя из дерьма поднял — в него ж и верну...
— Да не брал я ни деньги, ни деньги не брал! — тонко запричитал Акимкин. — Черт меня попутал! Гордейкин-то говорит, мол, не сукно это, а матерьял, а я почем знаю, какой именно матерьял в каждом тюке? Не вспорешь же!
— Сколько взял? — повторил Петр.
— Кожу сдери — ничего не брал, вона табаку он мне привез, голландского, я с нашего чихаю и кашляю...
— Фома, ты ж знаешь, что мне купец Гордейкин всю правду откроет. Он про отца родного мне скажет, лишь бы кнута избегнуть! Повинись, Акимкин...
Тот бросил шапку под ноги, скинул в грязь свой кафтан, затрясся аж:
— Стегай кнутом — не брал, и все!
Денщик Суворов уважительно заметил:
— Взял, видно, много, но не откроется, жила крепкая.
Петр усмехнулся:
— За то и держу супостата.
Акимкин, поняв, что пронесло, начал браниться, зло задирать купцов, капитанов, господ вельмож, власть; но смотрел все же при этом на государя выжидающе, жалостливо, со слезою.
Петр огладил острые усы и приказал:
— Мешки взрежь, сукна бросишь в воду, прорубимши прорубь!
— Сделаю, батюшка!
— Вот и делай, я подожду. И каждый отрез при мне проколи тесаком, да с поворотом, чтобы дыра осталась. А коль решите без меня ливерпульский матерьялец со дна поднять, высушить да в Тверь отвезти, дабы несмышленышам моим из-под полы сторговать задешево, — простись с жизнью... Суворов, один мешок брось-ка в коляску, он нам с тобою для казенного дела пригодится, только аглицкую мешковину сдери и тонкое сукно оберни российским матерьялом, чтоб пожалостливее да победнее выглядело, да отыщи здесь рулон нашего сукна, рубах пару и тулупов.
...Петр не ушел в контору до той поры, пока Акимкин не покидал в море все отрезы, исколовши их предварительно тесаком, шепча при этом слезливые проклятия.
...Капитан-президент петербургской гавани Иван Петрович Лихолетов видел в окно, как государь гонял своего любимца Акимкина (тот отличился под Полтавою, а затем выучил в Голландии навигационные науки и весело бранился с иностранными капитанами, торгуя с них более золота за быструю и добрую разгрузку, хорошее место на причале и чистый пакгауз, все деньги вносил в казну; Петр это знал, ценил высоко, потому только и прощал «маленькие шалости» с табачком от купца Гордейкина). Лихолетов опасался, как бы государь, вконец разгневавшись, не столкнул Акимкина в ледяную воду, но пронесло, из конторы не вышел, и не потому, что боялся попасться на глаза, а оттого, что государь не любил, когда перед ним лебезили; уважал достоинство в себе, это же превыше всего ценил в окружающих; тех, кто бегом к нему через лужи бег, почитал за дремучих холопов, наивно полагавших, что, называя себя дурьими, шутовскими именами да бухаясь в грязь ниц, тем изображают истинную преданность отечеству и царю.
На сдержанное приветствие Лихолетова государь не ответил, сел на высокий подоконник, струганный как в Англии, — чистое дерево, промазанное маслом, — и сказал грозно:
— До каких пор взятки будет брать твой прохиндей?!