Напротив Риточкиного места, развалясь за столом в своей обычной усталой позе (Чем же он так утомлен, голубчик? Жениться надо было реже!), сидел обозреватель Евгеньев, человек хотя и достаточно исполнительный, но все же не вносящий нужной страсти в свое такое в настоящий момент выигрышное дело, как разоблачение мирового сионизма, крупного еврейского капитала, декадентского искусства Запада, масонства и ЦРУ – все одна шайка, одним миром мазаны. Когда Колебакин читал международные комментарии, ему всегда казалось, что все эти их посылки не имеют никакой логики, никакого смысла, никакой зацепки в жизни и не пробуждают в сознании читателя нужной страсти, а, наоборот, усыпляют его привычностью оборотов. С другой стороны, комментарии, которые готовил Евгеньев, всегда безболезненно проходили визирование в МИДе и не влекли за собой никаких осложнений, он сам и его авторы были безупречно аккуратными, так что вмешиваться в его работу не представлялось никакого повода. Нельзя было даже сказать, чтобы Евгеньев не любил свой предмет или не верил в правоту нашей внешней политики, – совсем наоборот. А все же страсти на главном направлении в нем, кажется, не было: это был человек дипломатии, а не человек литературы и публицистики. Конечно, он в своем роде был надежнее, чем ответственный секретарь Чухин, который, как часто подозревал Колебакин, просто примазался к движению, поскольку он оказался в их, а не в другом журнале, и вообще в прессе он временно отсиживался, поскольку ждал нового оформления, случайно не находясь в данный момент за границей. К материалам, рекомендуемым Чухиным, надо было проявлять особую осторожность, потому что в них заметна была снисходительная небрежность их авторов к делу печати…
Колебакину очень хотелось сейчас поделиться с Риточкой мыслями, возникшими у него при прочтении стихов Петухова, но присутствие Евгеньева отчего-то смущало замглавного. Во-первых, Колебакин не был уверен, что Евгеньев разделяет его чувства. Порой у него даже создавалось впечатление, что Евгеньев интересуется поэзией, и все же Колебакин не мог с уверенностью сказать, что интересует его именно та поэзия, которую должен любить русский человек. Во-вторых, Колебакин опасался, что то трогательное, даже, можно сказать, интимное литературное и человеческое понимание, которое установилось у него с Риточкой в счастливую пору его работы над «Образным словом», могло быть разрушено присутствием третьего лица. Тем более что Евгеньев был когда-то мужем Риточки и она, как известно, была его первой женой, единственной из его жен, которой он не платил алиментов и с которой (может, именно вследствие этой последней подробности) сохранил добрые товарищеские отношения. Говорили даже, что это Евгеньев устроил Риточку в журнал, но что было это давно, еще до его женитьбы на первой жене Валевского и его нового развода, который надолго закрыл для него выездную работу.
Все же Колебакин не удержался, спросил у Евгеньева небрежно:
– Вы не просмотрели новые стихи Петухова, Владислав Евгеньевич?
Сонное лицо Евгеньева стало еще более сонным. Он вовсе не считал себя человеком слишком сдержанным или умным, – наоборот, друзья всю жизнь любили его за простодушие, за откровенность и незлобивость, столь редкие на скользкой стезе выездной работы. Однако вступать сейчас в дискуссию с Колебакиным ему не хотелось: Колебакин был, на его взгляд, безнадежно бездарен, невежествен и скучен, к тому же еще и воинственен, а сейчас стоял у кормила (они все теперь неплохо кормились). Так что он был небезопасен, и Евгеньев ответил, сохраняя на лице сонную мину, которую перенял когда-то в юности у старых английских дипломатов:
– Какие там стихи, шеф? У меня еще последняя речь Громыко не читана, да три комментария ждут очереди. Это вы, любимцы муз, парнасцы, баловни литературы…
Последнее было издевкой, которую тупой Колебакин мог принять только за лесть. Чуть утрированную лесть, с легким юмором, а все же приобщение к большой литературе не могло не льстить Колебакину, до сих пор втайне испытывавшему страх, что литература в конце концов не примет его в свои ряды, громогласно объявит в один страшный день, что он просто чиновник, что он примазался…
– Да уж… – в тон усмехнулся Колебакин. – Корпишь тут с утра до вечера. А теперь еще надо в райком.
Колебакин, взглянув на часы, нежным голосом сообщил Риточке, что он ушел в райком, и направился к двери, полами своего старомодного и добротного плаща из габардина сметая бумаги с тесно составленных столов.
Риточка, подняв на Евгеньева полные слез глаза, сказала:
– Когда тетя Шура умерла, я знала, что у меня теперь должна родиться девочка. Так и есть…
– Подзалетела, значит, – сказал Евгеньев.
– Помнишь, ты у меня был после праздника… Я как знала.