Однако, несмотря на очевидный ужас налетов, берлинцы смогли в значительной степени включить их в повседневную жизнь. Они научились оставлять воду в ваннах и держать под рукой песок для борьбы с пожарами; они не развешивали белье на ночь (так как это могло способствовать распространению огня) и держали наготове собранные сумки на случай ночевки в бомбоубежище. Они даже делали прогнозы, поняв, что в очень плохую погоду налетов не бывает. Они стали следить за часами, так как обычно тревога начиналась в определенное время. И все же общая атмосфера оставалась спокойной. Как-то вечером, выпивая с Финдалем в баре на Лейпцигской площади, известный берлинский журналист сказал ему: «Англичане ошибаются, если думают, что атаки должны вызвать здесь политическое недовольство. Люди вполне заняты личными проблемами – у них нет времени на политику. <…> Новый Берлин не возникнет из руин – он уходит под руины. Ваше здоровье!»405
Конечно, многие берлинцы, как тот человек, чей опыт напомнил ему о Гойе, боялись авиаударов и мыслей о смерти; однако были и те, кто близкую встречу с собственной бренностью переживали едва ли не с эйфорией. После сильнейших ударов 3 февраля 1945 г. Маргрет Бовери писала: «До сих пор я считала это [изобретением пропаганды], что после столь серьезной атаки население [города] упрямо идет дальше. Но это так. Это не ненависть, не горечь, но чувство: я все еще жив, причем впервые по-настоящему»406
. Для одного мальчика жизнь в условиях воздушной войны была «чем-то рискованным, как в каком-нибудь романе, а смерть, дававшая себя почувствовать более зримо и непосредственно, придавала жизни странный блеск»407. Кое у кого опыт жизни и выживания в условиях смертельной опасности вызывал энтузиазм.Однако другие обстоятельства воздушной войны интегрировать в повседневный опыт было труднее. После массированной атаки 3 февраля 1945 г. некто Леманн вспоминал:
Сгоревшие, усохшие трупы лежали на улицах. В десять утра, на Ораниенштрассе! <…> Было так жарко, было трудно дышать. Мы сняли с мертвых противогазы и надели на себя. Там стоял трамвай, весь в огне, полный людей, которые не могли из него выбраться. Перед сиротским приютом на Альте Якобштрассе лежали груды сгоревших детских трупов [
Тела на улицах, обугленные, уменьшившиеся наполовину от своего нормального размера из-за потери жира и воды; оторванные от туловища головы и конечности; мертвые дети – такой была беспримесная и очевидная реальность смерти от воздушной войны. Подобное зрелище было кардинальным отклонением от того, что современники считали «нормальным» опытом; этот контраст подчеркивает Леманн: «Ораниенштрассе в десять часов утра» – и мертвые, сгоревшие тела. И если другие аспекты воздушной войны стали со временем более или менее рутинными, а кому-то они даже дарили эйфористические переживания, инаковость трупов нельзя было растворить в обыденном через частое соприкосновение. Практически во всех послевоенных берлинских мемуарах описано либо созерцание мертвых тел, либо соприкосновение с ними в те дни – этот факт говорит не только о том, что их присутствие в повседневной жизни вызывало диссонанс, но и о продолжающемся воздействии этого присутствия на память и воображение берлинцев. Например, жительница Берлина описывала в своем дневнике, как когда-то могла «есть толстые бутерброды» в подвале своего дома, служившем бомбоубежищем. Потом кое-что изменилось:
С тех пор как после бомбежки я лишилась дома и должна была помогать вытаскивать погребенных под завалами, я нахожусь под страхом смерти [
Опыт воздушных налетов, судя по словам этой женщины, мог быть интегрирован в повседневную рутину; извлечение мертвых тел из-под руин – не могло (см. Рис. 3.1).