— А сказать тебе, княже? — хитро прищурился Иваница, который за это время уже стал чувствовать себя в присутствии князей так же свободно, как среди обычных людей.
— Скажи.
— Думал я тогда, когда мы приехали с Дулебом к тебе на остров, что ты сразу бросишь нас в поруб.
— Не было ведь там поруба! — засмеялся Долгорукий.
— Так в воду! Еще лучше.
— А вот случится по дороге озеро, я вас и брошу!
— Теперь не бросишь.
— Отгадал.
— Еще я думаю, княже, так: то ли ты слишком мудрый, то ли вовсе глупый.
— Это почему ж?
— А вот столько с нами убиваешь времени. Возишь по лесам, ищешь какого-то там киевского Кузьму, которого, может, и на свете нет. Может, это Силька соврал, как врут все монаси, а ты поверил.
— Может, и мне самому нужно вот так поездить подальше от городов да от князей да бояр и подумать! Обычай велит думать с воеводами, с дружиной, с мужами лучшими; все его придерживаются. Изяслав тем и люб сердцу киевских бояр, а я князь никудышный. Только бог святой знает, что я думаю-помышляю, ни с кем не советуюсь, никому не доверяю своих дум, потому как растащат, разнесут, измельчат, сведут на нет…
Дулеб с сожалением подумал о своих пергаменах, лежавших где-то глубоко спрятанными в сумках. Охотно сел бы где-нибудь в уютной монастырской келье в Киеве или в Юрьевой повалуше в Кидекше, погрел бы ноги у огня, сделал бы несколько записей, которые так и просились на харатью.
— Тебе угрожает неизбежность одиночества, княже, — сказал он задумчиво; конь его шел голова в голову с буланой высокой кобылой Долгорукого. — Кроме того, каждый раз ты ставишь под угрозу все свое княжество. Ибо если все зависит от одного человека, оно не может быть прочным и устойчивым. Как только умного князя сменит ограниченный или же бездарный, все развалится, потому что народ, привыкший к преданности, идет за каждым, кто его ведет, не задумываясь, и будет слушать бездарного точно так же, как слушал великого человека. Когда же люд вмешивается, подвергает сомнениям, проверяет каждый шаг правителя, тогда у него может быть спокойная жизнь и даже при совсем неразумном властителе.
— А почему ты, лекарь, считаешь, будто я, неохотно думая с дружиной и боярами, тем самым отдаляюсь от своего люда? Говорил же тебе, что иду к своим людям все свои пятьдесят лет, стараюсь приблизиться к каждому человеку, встать рядом с ним, поставить его возле себя, как поставил своего Вацьо, своих отроков, но разве же дойдешь до каждого? И удовлетворишь ли всех? К людям надобно молвить так и то, что они хотят слышать. А есть ли такая возможность? Слава покинула нашу землю, раздирают ее усобицы — вот все, что можно сказать.
Иваница открыто скучал от этих разговоров, и от бесконечных странствий, и от лесов, в которых они, кажется, затерялись навеки, упав на самое дно, заплутавшись средь бездорожья.
От злости и тоски Иваница обрушился вдруг на Сильку:
— Вот вытряхнуть бы из тебя душу! Грех я взял на себя великий, не задушив тогда в Кидекше. Зачем такие живут на свете?
Но Силька с каждым днем чувствовал себя все увереннее, испуг, который тогда нагнал на него в оружейне Иваница, прошел бесследно, тут над летописцем была княжеская рука, он верил все больше и больше в свою необходимость и незаменимость, поэтому взглянул на Иваницу с высокомерием и сказал не без ехидства:
— Хочешь доказать мне, что имеешь все пороки, которые могут сделать человека смешным и достойным презрения? Но уже убедил меня в этом.
— Это когда не задушил тебя?
— Тогда бы узнал, что такое гнев князя Андрея.
— Приехали не к князю Андрею, а к самому Долгорукому.
— Великий князь тоже убедится в моем умении. Ибо скажу о нем так, как никто до сих пор и опосля.
— Что же ты такое скажешь, умник?
— Не сумеешь понять.
— Вот уж! Иваница да не сумеет? Да знаешь ли ты, что уже два лета езжу я с самым умным, может, во всех землях человеком, с Дулебом?
Силька сидел у огня, скрипел писалом, делал вид, что не слышит бахвальства Иваницы, потому что и сам был поглощен самовосхвалением и переполнен чванством.
— Так что же ты такое сказал про князя Юрия? — нетерпеливо крикнул Иваница, воспользовавшись тем, что со двора вошел Дулеб, которого Силька должен был бы если и не бояться, то уж уважать — наверняка.
— Могу прочесть, — доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
«Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.