— Молодец, старлей! — говорит Гусаков, переставая материться.
— Пора становиться капитаном, — пытается шутить Габрилович.
Сергей-Есенин не говорит ничего, только держится за ухо и как-то извиняюще улыбается.
— Громыку убили, гады, — говорит Александр Евгеньевич и качает головой.
— Как?! Громыку?! Он когда приехал?! — вздрагивает Николай Иванович, замолкает, гляди в сторону конторки.
— Надо тело забрать и похоронить по-людски.
— Обязательно похороним Громыку. Я любил парня. Мы с ним вместе курганы раскапывали. Теперь мы с Сережей остались. Серега и я.
— Ничего, прорвемся.
— Завтра из Милана подкрепление приедет. Славяне двоих профессионалов присылают.
— Отлично. Надо сваливать. Как мы в пикап все влезем? И еще Громыка…
— А с машиной все в порядке, — подает голос Есенин. — Только стекла выбили и дырок в дверях наделали. Даже колеса целы.
— Вот и отлично, — подводит итог Гусаков. — Собираемся. Вот и отлично.
За открытыми воротами находилась ночь. В ее черной плоскости, словно на киноэкране, догорали остатки взорванной тачки. Эта черная плоскость казалась отдельным, другим миром. Но это было не так. Нарушая вроде бы все законы жанра — а кто их придумал? — из плоскости ночи стало проклевываться сперва что-то такое же черное; после просто черное стало превращаться в нечто не черное, но непонятное. Это непонятное через секунду-другую стало осознаваться человеком, странным человеком, не вызывающим страха, а значит, и ответной стрельбы.
Наконец это человекообразное оказалось в освещенном воздухе, и появилась возможность разглядеть и осмыслить появившееся. На самом деле оценка давалась потом; в тот же миг память просто фотографировала, и на моей карточке запечатлелась действительно человеческая фигура в истерзанной одежде и с дышавшим кровью лицом. Сквозь алое месиво голубели глаза с точечками зрачков, похожими на черные кружочки мишеней.
Так вот, у этой странной человеческой фигуры странным же образом располагались некоторые части тела. Ног было две штуки, и они хотя и с трудом, но двигались. И рук оказалось две штуки. Две эти штуки рук располагались с одной стороны — слева. И тут я понял — нет, понял потом, а тогда только сфотографировал, — что правая рука была оторвана. Из правого плеча торчала красная кость. Оторванная же рука держала пистолет. Эту руку я уже где-то видел. Правая рука находилась в левой. Происходило какое-то странное рукопожатие. Оно оказалось настолько странным, что никто из нас не успел среагировать.
Мертвое фактически тело сделало еще несколько шагов. Такие коротенькие, детские шажочки. Левая рука, сжимающая правую руку, стала подниматься. Пальцы правой мертво держали пистолет, и указательный лежал на спусковом крючке. Указательный палец левой руки лежал на указательном пальце правой. И тут я понял. Нет, понял после. Просто среагировал позвоночником.
Я выбросил свою руку — живую, блин! — вперед и стал стрелять в мертвое тело из «Макарова».
И попал несколько раз. Мертвое тело сумело выстрелить всего один раз и тоже попало.
Тело рухнуло. Я повернул голову. Габрилович еще стоял. Он стоял немыслимо долго. Мертвые столько стоять не могут. А он мог. Потому что был русским археологом и ученым. Он тысячу раз видел тысячелетние черепа и кости. Смертью его было удивить невозможно. Даже собственной.
Он стоял мертвый. А мы стояли живые. Наконец и он упал — сперва на колени; после — грудью и лицом на бетон.
— Мать, — прошептал Коля. — Мать перемать, — прохрипел мсье Коля.
— Мать перемать к матерям материнских матерей, — сказал я.
— У всех бывают сны и во время сна слабые отражения идей, полученных в пору бодрствования. Наша способность мыслить и чувствовать возрастает вместе с ростом наших органов чувств и угасает с ними же вместе, а затем погибает. Если пустить кровь негру и обезьяне, тот и другая немедленно впадут в состояние истощения, мешающее им меня узнавать. Вскоре после этого их внешние чувства перестают действовать и они наконец умирают.
— Но, Учитель-Вольтер! Я же не обезьяна, и я не негр.
— А откуда ты знаешь? Может быть, один из органов твоих чувств лихорадит и все происходящее тебе только кажется. А на самом же деле ты являешься именно той самой обезьяной. Или тем самым негром.
— Пускай так. Но когда умирает человек… Что остается?
— Эх, сынок! И ты туда же. Толкуешь о бессмертии души.
— Толкую, Учитель. Так легче быть убитым.
— Давай не будем пользоваться дешевыми словами. Легко! Тяжело! Никоим образом нельзя усмотреть, будто сознание, ощущение человека — бессмертная вещь. Кто докажет мне, что оно именно таково? Как! Было бы, конечно, весьма приятно пережить самих себя, сохранить навечно лучшую из частей своего существа при распадении остальной части, на вечные времена остаться со своими друзьями и тому подобное. Химера эта была бы утешительной среди реальных несчастий… Но не будем парить друг другу мозги!
— Будем, Учитель-Вольтер! Я хочу химер! Конечным своим мозгом мы не можем познать бесконечного мира, так познаем хотя бы ту его часть, которая сможет нас утешить. Познаем и примем химеру бессмертия души.