Деньги на дорогу до Алжира, так, триста франков, нет, четыреста. Нет, пусть будет пятьсот, лучше не рисковать. Еще пятьсот, не меньше, на покупку одежды для двух оборванцев. Положим еще сто на чемодан. На дом, пусть даже глиняную хижину, но с электричеством! Из груди мадам исторгся громкий стон. Сколько же, черт возьми, это будет стоить? Может быть, семь или восемь тысяч? Да еще эта дрянь хочет pour boire и мотоцикл. Конечно, нет смысла высчитывать все до франка. Самое лучшее, округлить до десяти тысяч.
Десять тысяч франков! Ледяной вихрь, кружась и завывая, ударил в лицо мадам Лагрю, и она чувствовала, как погружается в снежную пучину безысходного горя.
— Ну так что же? — пытала ее Фатима. — A vous la balle, Madame.
— Я обращусь к властям, — прохрипела мадам Лагрю. — Придет полиция и уничтожит эту гадость.
— Не расходись, жадюга. Это произведение искусства, и тебе, как и мне, прекрасно известно, что произведения искусства не уничтожают только потому, что они кому-то пришлись не по вкусу. Ладно, хватит заниматься чепухой.
Сколько ты предлагаешь?
Мадам не отводила глаз от листка бумаги в руке своей мучительницы. Хотя бы мельком увидеть, что там написано!
— Десять тысяч, — выдохнула она.
На лице Фатимы появилось выражение крайнего презрения, губы ее скривились, и мадам с ужасом поняла, что ошиблась, подсчитала все слишком в обрез. Перед ее глазами возникли толпы зевак, собравшихся перед витриной Флореля, с восторгом глазеющих на непристойную картину. Она представила, как они собираются возле ее галереи, плотоядно ухмыляясь и подзуживая друг друга, в надежде насладиться ее позором. Она никогда не сможет выйти из дому. Ее ждет крах через месяц, через неделю…
— Стойте! — умоляла она. — Я хотела сказать: пятнадцать тысяч! Ну конечно же, пятнадцать. Я сама не понимаю, как это случилось, это ошибка, сорвалось с языка!
— Ты сказала — десять.
— Клянусь, это ошибка! Возьмите пятнадцать. Я настаиваю, чтобы вы их взяли.
Фатима бросила взгляд на цифры на ее листке. Закусив губу, она взвешивала все в уме.
— Ладно, пожалею тебя, так уж и быть. Но деньги мне нужны прямо сейчас.
— У меня здесь нет столько денег. Я пошлю за ними в банк.
— А кроме того, мне нужна бумага, чтобы все было сделано по форме.
— Ну конечно, обязательно. Я все составлю, пока мы ждем.
Бледная застенчивая помощница, вероятно, бежала со скоростью зайца, спасающегося от лисицы. Она вернулась почти мгновенно, держа в руках пухлый конверт, набитый банкнотами, и через полуоткрытую дверь конторы отдала его мадам Лагрю. Вручая деньги, мадам плакала.
— Здесь плоды всех моих трудов! — восклицала она. — Грабительница, вы высосали всю мою кровь.
— Лжешь, у тебя еще остался миллион, который ты выжала из твоих несчастных художников, — возразила Фатима, — ну ничего, по крайней мере хоть один из них получит то, что ему причитается.
Уходя, она скомкала листок и небрежно швырнула его на пол.
— До самолета можешь не провожать, — сказала она на прощанье. Оставайся здесь и любуйся картиной.
Только после того, как дверь конторы захлопнулась, мадам метнулась к комочку бумаги, брошенному Фатимой, и трясущимися пальцами развернула его.
Глаза ее вылезли из орбит, когда она прочитала цифру, накарябанную крупным детским почерком на крошечном обрывке.
Двадцать франков!
Мадам Лагрю в бешенстве заколотила кулаками по столу, дикие вопли исторгались из ее груди, и так продолжалось до тех пор, пока холодная вода, выплеснутая ей в лицо насмерть перепуганной помощницей, не привела ее в чувство.
БЛОХА БЕЙДЕНБАУЭРА
Я сидел на скамейке в Сентрал-парке, нежась на осеннем солнышке, когда в поле зрения появилась некая странная фигура — мертвенно-бледный мужчина, который шествовал с величественностью знаменитого трагика, любимца публики. На ходу он с привычной небрежностью помахивал ротанговой тростью.
Зачесанные назад снежно-белые волосы, картинно увенчанные потрепанной широкополой шляпой, ниспадали на плечи. Его узкий, в талию, сюртук с потертым бархатным воротничком, давно вышел из моды и был основательно потрепан на обшлагах. Узконосые кожаные туфли со сбитыми каблуками потрескались. Тем не менее, его поведение отличалось таким благородством и на морщинистом лице читалась такая скорбь, что я поймал себя на том, что испытываю к его потрепанному виду не столько иронию, сколько жалость.
Поставив трость между ног, он присел рядом со мной и сказал:
— Прекрасный денек, не правда ли?
— Да, — согласился я, — так и есть. — Вдруг меня охватило опасение. Я слишком легко поддаюсь на жалостные истории таких вот случайных знакомых, на меня действуют их молящие влажные глаза, протянутые руки. Я никогда не мог отказать потрепанному побирушке, который, остановив меня, снимает шляпу и просит подания на билет до места, где он и не собирается показываться.
У меня появилось ощущение, что я точно знаю дальнейшее развитие событий, и я напрягся, дабы не дать волю своей чувствительности. На этот раз, молча решил я, тут же удалюсь, пока не станет слишком поздно.