А монах Василий — что ж, это совсем другое, о нем можно. Бедный гетеродокс![83] Когда, после приговора, вынесенного синодом, его заперли в камере — дело было вечером, в чистом небе сверкали звезды, луна была полной — почему-то всегда вспоминаются небо, звезды и луна накануне чуда или трагедии, — так вот, внезапно к полуночи, «когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой градом полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По-видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов — подручных Сатанаила — был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение». Анна с удовольствием описывает неистовство природы: «…шум падавших на землю и на крышу камней… Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась, а крыша дома скрипела».
Но это не все. Василий, охваченный пламенем — зрелище еще более невероятное, чем землетрясение. Он смеется над грозящей ему опасностью и читает вслух псалом Давида: «но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими».[84]
Анна как будто устремляется за еретиком по пути безрассудства и пытается понять, что толкает его на вызов ее отцу и самому Богу: «Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца». Охватило ли его безумие, или «дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум»? «Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма».
Богомилы — еретики, может, даже атеисты? Анна напряженно размышляет, колеблется. Дело происходит в XI веке, не стоит об этом забывать. Ну как не влюбиться в такую женщину! Себастьяна можно понять. Я и сама без ума от нее. Смейся, смейся, Норди! Еще немного, и она дойдет до мысли, что эти ужасные богомилы — носители некоей непознанной до сих пор святости. «Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных Богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев».
Анна подошла к концу своего рассказа о правлении отца, остается описать его кончину. Ей самой под шестьдесят пять, почему бы и не позволить себе слабость по отношению к тем, кто завораживал ее на заре жизни, когда она набиралась сил у бабушки, Марии Болгарской, где ей повстречался Эбрар Паган? Но нет — ни слова, ни признания. Она словно спохватывается: «Намеревалась я рассказать о всей ереси богомилов. Но, как говорит где-то прекрасная Сапфо, мне мешает стыд. Ведь я, пишущая историю, — женщина, к тому же самая уважаемая из царственных особ и самая старшая из детей Алексея. Кроме того, надлежит хранить молчание о том, о чем говорят повсюду». Ей мешает стыд.
Представляешь. Норди! Да ведь это целая программа! Анна приподнимает завесу над тем, что является ее кодексом: пропустим мимо ушей то, что сказано по поводу стыдливости Сапфо, были и более стыдливые, да и в Анне нет ничего сапфического, хотя как знать, как знать? Главное в словах: «надлежит хранить молчание» и «я, пишущая историю, — женщина». Сама Сапфо столько не сказала бы!