— Невероятный скандал, — сказал Фаддей с радостью, — Пушкин оказался шантажером.
Он с торжеством оглядел Грибоедова и Леночку.
— Честное слово, — с медленностью священника прижал он руку к груди, — честное слово честного человека.
Беспокойство Грибоедова еще не прошло.
— Я только что узнал из совершенно верного источника… Мне Греч сказал, — добавил он, как бы возлагая ответственность на Греча.
(Ему это не Греч сказал, он все это сам проделал.)
— Пушкин, — начал Фаддей, словно читая по печатному, — проиграл в карты где-то у Пскова вторую главу «Онегина» Великопольскому. Ты помнишь Великопольского? — кивнул он Леночке.
Леночка отроду не слыхала о Великопольском.
— Великопольский — игрок, и Пушкин проиграл ему уйму денег. Уйму. А тот, между прочим, тоже пописывает стишки. Написал он как-то «Сатиру на игроков». Сам, понятное дело, игрок, и вот написал на игроков. Пушкин взял да ответил. Они этак часто обмениваются с Пушкиным стихами — тот ему напишет, а этот ответит. Греч говорил, что даже было условие: кто проиграет, тот и пишет стишки. Вот Великопольский ему ответил. На ответ.
— Вы что-нибудь понимаете? — спросил Леночку Грибоедов. — Ответил и ответил на ответ.
Фаддей болезненно сморщился. Его прерывали на ответственном месте. Он жалостно посмотрел.
— Александр, милый, я же стишки помню:
И там еще одна строка, что-то на з'e:
Это Великопольский ему ответил. И как честный человек — он, собственно, шалопай, но как человек недурной и даже, может быть, честный, — он через одного человека велел Пушкину сказать: что, дескать, ничего не имеете против, чтоб отпечатать?
Фаддей сделал благородный жест: склонил голову набок и развел руками с таким видом, как будто ничего другого Великопольскому и не оставалось делать, как только обратиться к Пушкину с таким письмом.
Письма, впрочем, никакого не было, а Фаддей перехватил стихи и давеча в театре сунул Пушкину.
И вдруг он откинул голову.
— Что же сказал Пушкин? — приподнял он бровь. — Пушкин сказал: запрещу печатать. Личность и неприличность. Я его так в восьмой главе «Онегина» отделаю, что он только почешется. — Это его слова, слово в слово, он при мне это сказал.
— Ты же говоришь, что тебе это Греч рассказывал, — медленно покачиваясь, сказал Грибоедов.
— Греч, но дело было при мне. Теперь ты понимаешь? Орет на цензуру, вольнолюбие да и только, — а сам разве не вводит цензуру? И притом если бы сам не был пасквилянт. А то ведь пасквили и пасквили. А попробуй запретить ему ругаться, — так это стихи, вдохновения, сладкие звуки и молитва. И ведь ввернет в восьмую главу такое, что тот бедняк прямо… — тут он не нашел подходящего слова. — Прямо-таки ходишь и голову гнешь, не то пропадешь и не откупишься.
«Лелеешь ты свои красы», — Грибоедов сказал углом рта, сощурил глаз и покосился на Леночку.
— Нет, нет, это не он написал, — захлопотал Фаддей и вдруг обмяк, — он мне сам клялся, что не он, под честным словом, это кто-то другой, это тот, знаешь, как его…
Он забыл или не знал.
Божился он, как лавочник. Фаддей же был поэт лавок.
Его настоящая жизнь были покупки, расхаживание по лавкам. В чудесных цветных шарах аптек была его Персия. Соленые огурцы в лабазных кадках умиляли его запахом русской национальности. Неприметно он стал ближе к языку лавочников, чем хотел бы. Он торговался с ними из всякой мелочи и с удовольствием принимал подношения.
Все вместе представилось на миг Грибоедову нелепым. Он только что обманул своего друга, который в этот день продал двух человек самое малое, а теперь они пьют чай, он посмеивается над хозяином, и разливает им чай — третья, Леночка.
Он ворвался в квартиру, разбойником пролетел по лебяжьему пуху милых грудей — и вот квартира неподвижна.
Ему было немного жаль Фаддея. Чтобы несколько возвысить его, он стал жаловаться тонким голосом:
— У тебя журнал, сплетни, хорошая жизнь, Калибан Бенедиктович…
Но Фаддей с истинной жалостью смотрел на него. Жалость его была рассеянная.
— А твоя ферзь, — жаловался Грибоедов, — опять со своим Сахаром Медовичем…
Фаддей заерзал и покосился на Леночку. Дело шло об его страсти — хористке, которая ему изменяла, сам же Фаддей Грибоедову это выложил.
— Нет, братец, — лепетнул он, — это не то, это не моя ферзь, у меня и нет ферзи — вот это твоя ферзь, так она правду теперь с этим, с Сахаром с Медовичем, с преображенцем.
Грибоедов обжегся чаем. Он вспомнил, как Катя поцеловала его в голову. Промелькнул витязь с топориком, военные. Фаддей врал о Кате и врал правду. Грибоедов стал страшен и жалок. Жидкие волосики топорщились на висках.
Качнулся на стуле и с недоумением оглядел недоеденную телятину.
Картина колебалась.