Милка стоит рядом, зажав рот обеими руками. Пашка, уже из квартиры, кричит:
– Какая разница, хто говорыть? Ну, Павло Золоторив. Тут застрэлэно значного дияча ООН…
Глава
2
Хижина, хижина! Стенка, стенка!
Слушай, хижина! Стенка, запомни!
Поздним уже утром отпирая замки квартиры, Сураев провозился дольше обычного: хмель, само собой, давно уже выветрился, но глаза после ночи в отделении полиции словно песком засыпало. В комнате, не снимая кроссовок, плюхнулся на кровать. Рука, опустившись, привычно поискала горлышко бутылки, потом бессильно повисла. Нет надобности, сегодня заснет и так. Смешно, однако он по пальцам мог пересчитать такие вот бессонные, на ногах, ночи, что случались у него на гражданке, – да и другие, не на ногах которые, тоже… Ярче других запомнилась ночь школьного выпускного: на полном тогдашнем серьёзе, со скучным, под присмотром пьяноватых учителей, праздничным столом, с выходом на рассвете к Днепру – и даже с беготнёй вдвоём, за руку, с толстенькой одноклассницей по Владимирской горке. Ну будто в клипе (как они тогда назывались?), его тогда постоянно прокручивали по телику, там ещё парочка пела: а я, мол, «россияночка, дружба в нас».
А вот университетский выпускной не запомнился, а, скорее всего, его просто и не было. Слишком уж разобщенным оказался курс, и граница между общежитскими, иногородними и маленькой группой городских не сгладилась, как обычно, к выпуску, а только резче пролегла. «Жлобы» пришли на факультет с солидным рабочим, а то и партийным стажем, из армии или из «органов», иные по направлениям горкомов комсомола. Философия для них была и осталась скопищем цитат из «классиков», подлежащим зазубриванию. «Фраерков» они подозревали (и не без оснований) в поступлении по блату и не считали зазорным доносить на них, как, впрочем, и друг на друга. Во всяком случае, именно доносами однокурсников объясняли городские «фраерки» свои неприятности – и вряд ли ошибались. Последствия не были серьезными. Не потому ли, что интерес к учениям западных идеалистов факультетская «тройка» (декан, парторг, профорг) предпочитала относить на счет профессиональной любознательности? Куда более весомым смягчающим обстоятельством было снисходительное равнодушие «фраерков» к идеям местного национализма, да и пользовались тогда они все – и Толик Басаман тоже – почти исключительно русским языком. Толян, тот, правда, вначале тусовался с общежитскими больше, и Сураев долгое время подозревал, что он примкнул к «фраеркам» из-за Милки только. А из-за Милки тогда и не такое можно было совершить. Один дурак сиганул в Днепр с Пешеходного моста, спиной шлепнулся, еле вытащили…
Деликатный взвизг дверных петель, затем стук – осторожный, сухими костяшками кисти.
– Да! Войдите, Иван Афанасьевич.
– Я только напомнить, Шамаш Саргонович. Со вчера уже ваше дежурство пошло.
– Ладно, понял.
– Уберете, как только похмелье отпустит.
– Ну, тогда…
Сураев замялся. Хотел уже сказать, что в таком случае на уборку пусть сегодня не рассчитывают, но дверь уже пела закрываясь. Вот так всегда… Недаром ему нравится советский порядок защиты диссертаций, когда замечания оппонентов ты получаешь заранее и можешь обдумать свои ответы. И сущее издевательство – внезапные вопросы скучающих членов ГЭК, которыми они лениво добивают дипломников, и без того не знающих, на каком они свете. Что же касается неприязни Ивана Афанасьевича и супруги его Софьи Ивановны, то для Сураева она давно уже одна из непреложных данностей бытия: весной бывает гололёд, летом – мухи, а Иван Афанасьич и Софья Иванна дуются на тебя независимо от сезона, при любой погоде. И не имеет для них значения, что тебя-то и на свете не было, когда в 1944 году отец, вернувшийся в город после тяжёлого ранения, нашел на месте дома, где до войны занимал комнатушку, кучу красного кирпича, а жену – в коммунхозовском общежитии, в его вестибюле на двадцать коек. И что костылем своим выбил фронтовик вот эту комнату на Чкалова, а прежде Ладо Кецховели, ещё раньше Гершуни, а перед тем Столыпинской (в народе – Сенной), до того Малой Владимирской, теперь же – вот интересно, надолго ли? – Олеся Романтика. И что очередной огненный смерч, пронесясь над славным городом, вымел из кабинетов тех чиновников, что помнили ещё об отце Ивана Афанасьевича, известном когда-то архитекторе, построившем этот дом для себя, чтобы в покое и достатке прожить старость.