Читаем Смерть зовется Энгельхен полностью

Не знаю, почему меня неприятно поразило упоминание об этом Здено. У нее, значит, есть какой-то Здено, а почему бы ему и не быть?

— Ну, раз у вас есть Здено, — сказал я, — вы должны нынче быть с ним, вам бы нужно нынче остаться с ним и ночью, если даже вы никогда не делали этого раньше… Как же он мирится сегодня с вашим дежурством?

— Никак. Его здесь нет. Он в Германии. По тотальной мобилизации.

— Вот как…

По непонятной причине я был рад, что Здено здесь нет, что он где-то в Германии, возможно, очень далеко, возможно, дальше всех. Добраться до родины в эти дни нелегко, и может случиться, что пройдет еще несколько дней, прежде чем он вернется, а Элишка все это время будет сидеть здесь, рядом.

— А что говорят врачи, сестра Элишка? Ведь вы знаете, что они говорят. Выкарабкаюсь я из этой истории?

— Доктор Бразда говорит, что все обойдется.

— А вы? Что вы думаете?

— Доктор Бразда блестящий специалист. Он не ошибается.

— Все ошибаются, хоть раз в жизни. Именно на этот раз доктор Бразда может допустить первую ошибку в своей жизни.

— Вам нельзя все время думать об этом.

Ну, разумеется. Я об этом и не думаю.

— Вы ночью кричите. Позавчера вы плакали во сне.

— Это совсем по другой причине, сестра Элишка… Ранение мое не играет тут никакой роли…

Я и в самом деле очень мало думаю об этом ранении, а если и думаю иногда, то только от злости. Если человек ранен, у него должны болеть раны, а мне не больно, и я не могу думать о боли; не колет, не жжет, не саднит — и ничто не отвлекает от самого худшего, от того, что во мне, от чего не уйти. А что бы я делал, если бы не эта рана? Натворил бы что-нибудь такое, о чем бы после жалел. И это ранение защищает меня. Защищает и отвлекает от другой, глубокой раны, которая поразила все мое существо. Она жжет, саднит, от нее корчится в муках мое сознание, мое сердце. Осужденный лежать неподвижно, я ненавижу рану на спине. Если бы я был ранен в голову, как было бы спокойно — самым идеальным было бы такое ранение, от которого я утратил бы память. Ничего не знать, ни о чем не вспоминать, ни о чем не думать. Вся моя израненная совесть противится воспоминаниям, от которых невозможно уйти. Они тут, они бросаются на меня, они требуют ответа, не дают уснуть, не дают скрыться, исчезнуть, — я боюсь воспоминаний, очень боюсь. Совсем недавно я вел существование затравленного зверя, тогда все исчезло перед одним желанием — жить, жить наперекор всему, выжить, не отступить, не сдаться. На воспоминания не было времени, не было времени ни на укоры совести, ни на что. А теперь времени слишком много, и я ничего не могу — только думать. Мысли у меня злые, они вызывают во мне жгучее чувство вины, мне стыдно жить, мне стыдно, что я остался, выжил. Утром я придумываю себе тысячу оправданий, но мне это не удается, все время я спотыкаюсь на подставленную мне совестью ногу, и все летит к чертям; я убегаю куда-то в мир мечты по ровной дороге, и вдруг передо мной вырастает стена до самого неба. Стой! Вернись! Не уйдешь!

А хуже всего ночью. Ночь — это мучение. Только я засну, и тут же вздрагиваю; я чувствую, как в жилах стынет кровь, тоска сжимает сердце, я обливаюсь холодным потом. Конечно, я кажусь всем желчным, но если бы только знали, каково мне! Все добры ко мне: и доктор Бразда и эта милая молоденькая сестра Элишка, она не отходит от меня часами — что ей от этого? Она ни о чем не спрашивает, она молчит и озабоченно ждет, когда опять на меня найдет и я начну ругаться, кричать, злиться…

— Сестра Элишка, а света в городе нет? Нигде?

Она поднялась. Хотя знала, что в городе нигде нет света, она поднялась и откинула серую бумажную маскировку. Нет, огней не видать, город пуст, затемнен, ни одно окно не прорезает ночной темноты, ни один уличный фонарь — только месяц освещает тихий, неподвижный город.

— Нет электричества, — объясняет она, — и в Праге нет электричества, поэтому и радио плохо работает. В госпитале у нас своя станция. В больнице иначе нельзя. А то — представьте — во время операции вдруг бы погас свет. Что тогда делать?

Что тогда делать? Да ничего. Кто-нибудь, конечно может умереть, и даже в муках. В больнице все обдумано, выстроено на совесть для того, чтобы охранять человеческие жизни. Но война продумана еще тщательнее, в войне все тоже на совесть — и все для уничтожения людей. Все больницы мира за десятилетия едва спасут от смерти столько жизней, сколько унес один только год войны.

— Скажите, Элишка, вам не кажется странным, что нынче ночью свет только в госпиталях?

— Что же в этом странного? Я думаю — хорошо, что хоть в госпиталях светло.

— Все годы, что длилась война, я думал о том, как она кончится. Это были сумасшедшие, бессвязные мысли. Я представлял, что в этот вечер зажгутся все фонари на улицах, ярко осветятся все окна, витрины Европы засверкают, все часы на всех башнях будут бить и всю ночь будут звонить в колокола. Но ведь колокола не звонят, Элишка.

Она качает головой. Колокола не звонят. Было бы безумием, если бы они звонили.

— Скажите, Элишка, а на площади не горит большой костер?

Перейти на страницу:

Похожие книги