Я гладил ее волосы, гладил долго-долго, не говоря ни слова. Тишина была чистой, ее заполняли два человека. Она подняла ко мне голову, и в глазах ее было столько мольбы, столько тоски, столько надежды… Я вскочил, погасил свет, вернулся к ней. Она лежала на полу, я лег рядом с ней и стал смотреть на ее лицо.
— Ты можешь уйти, Володя… — шептала она, — я знаю, можешь… но я прошу тебя, прошу…
— Ты ошибаешься. Теперь я не могу уйти. Теперь — нет.
Женщина, которая лежит здесь, больше не товар, за нее не нужно платить, не будет унижений и оскорблений, и после пробуждения она останется такой же желанной. И не оттолкнет, теперь — нет. Ее ничто не замарает — она придет чистой…
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. Мне хорошо.
Она зажмурилась, как кошка.
— Я люблю тебя, Володя.
— Молчи…
Она замолчала. Так мы стали любовниками. Просто, естественно, без слов. Это было прекрасно. Я выиграл эту женщину, выиграл ее у жизни.
Эх, партизанское счастье! Теплая печка, горячий чай, песня, знакомая с детства, двести граммов самогону, охапка сена в морозную ночь… И — поезд, пущенный под откос, несколько убитых немцев и те драгоценные минуты товарищества, когда все мы молча и глубоко любим друг друга. У нас одна судьба, нас пятьдесят человек — и мы одно целое… Одного убивают — и несколько дней царит скорбь, начинаются ссоры, все мрачны, кое-кто не выдерживает, вспыхивает истерика, начинается самобичевание; звучат горькие упреки, а самые горькие — те, которые не высказаны, упреки товарищам — это не должно было случиться, этого и не произошло бы, если бы я, если бы он, если бы другие… Об этом, и только об этом, говорят два-три дня — это панихида, поминовение усопших. Не поют песен, не болтают о девчатах, ни грубости, ни глупости… И тогда обнажается то, что скрыто под толстой кожей пустых слов, рисовки и поведения суровых людей, выбитых из нормальной колеи.
А любовь? Как же с любовью? Ну конечно, но в горах это хрупкая штука, она дается не всем, а только тем, кто может отдать себя ей без остатка и ничего не потребовать взамен. Любовь в горах — это величина абсолютная, любовь эта чиста и свободна. И она принадлежит тем кто способен на отречение.
Вот она, любовь, здесь, рядом, я не могу насытиться ею, я прикасаюсь к ней, я не могу отвести от нее глаз, не могу оторвать губ, вдыхаю ее, ничто не напрасно, стоило столько ждать, теперь она чиста, свободна от грязи, от всего наносного. Завтра убьют меня — пусть! Ее убьют — пусть! Завтра она станет снова такой, какой была вчера, — и это пусть! В эту ночь она моя, каждым атомом моя, каждая мысль ее принадлежит только мне. И я ничего, совсем ничего не оставил для себя, все отдал ей. И наша любовь принадлежит нам обоим, вся любовь мира принадлежит только нам. Мы все отдали друг другу, и мы равны. Мы отдаем друг другу все и ничего не требуем взамен.
— О чем ты думаешь, Володя? — О тебе, Марта. — А еще? — Больше ни о чем. — Люблю тебя, Володя. — Люблю тебя. Марта. — Ты мой, Володя. — Твой, Марта. — Я твоя, Володя. — Моя, Марта. — Давай выпьем, Володя. — Давай, Марта. — За эту ночь, Володя… — За тебя, Марта… — А еще? — За тебя. — А еще? — Ни за что. — За вчера? — Нет. — За завтра? — Нет. — Хорошо. — Хорошо, Марта…
Утром она ушла. Сказала, что вернется в полдень. И правда, она вернулась.
— Поспишил будет ждать тебя в пятом часу в корчме здесь неподалеку.
Я почувствовал себя разочарованным. Зачем же меня посылали, если она сама может все выполнить? Марта поняла.
— Николай приказал тебе поговорить с Поспишилом. А у меня совсем другое задание. Да и договаривалась с жандармом вовсе не я.
Она видела, что не убедила меня.
— Не будь смешным, Володя. Я хотела помочь тебе, и у меня была возможность. Что в этом дурного?
Она права. Это смешно.
— И правда смешно, — засмеялся я.
И на этом размолвка кончилась.
Марта ушла, оставив мне ключ от квартиры. Теперь она вернется поздно, возможно после полуночи. До пяти часов было еще далеко, в город идти не хотелось — нечего напрасно искушать судьбу, я лег, но заснуть не мог. Думал о Марте, о ее особенной жизни, о ее бесспорном таланте и конспиративном опыте, о ее уверенности в себе и о ее печали, которая, как бы она ее ни скрывала, свидетельствовала о том, что у нее есть другая жизнь и об этой жизни мне ничего не известно.
Она говорила неторопливо, и это доказывало, что все время она настороже, что взвешивает каждое слово, с недоверием обдумывает все, никому не верит, не верит даже мне, во всяком случае, верит не совсем. Ей тяжело будет привыкать к нормальной, невоенной жизни без оккупации… Тут я остановился в своих умозаключениях. И правда, война не может теперь долго длиться; с каждым днем реальнее становится надежда, что мы останемся в живых, — но что потом? Что будет с нами дальше? Впрочем, это еще далеко, не стоит об этом думать…