— Нет, я думал совсем о другом. Я всегда боялся таких женщин, как ты.
— А меня не боишься?
— Теперь — нет.
— Милый мой…
Она присела на подлокотник.
— Мой милый…
Я гладил ее руки, притянул ее к себе, растрепал огненные волосы. К нам вернулась доверчивая тишина. Мы были, как тогда в Броде, одни. Мир со всеми его страданиями уплыл далеко, мы более его не воспринимали.
Она ловко высвободилась.
— Ты ложись, Володя. Мне надо еще кое-что сделать. Сейчас вернусь.
— В доме никого нет.
— А мне никто и не нужен.
Она вышла. Я разделся, отбросил в сторону пижаму, которую мне оставил Василь, накрылся мягким пушистым одеялом и стал ждать Марту. Она вернулась быстро и села на край кровати. Огонь, волны противоречивых чувств совсем захлестнули меня. Радость, сострадание, любовь, счастье — голова кругом пошла от всего этого. Она здесь, со мной — и все остальное не имеет никакого значения, никакого значения.
— Подожди… я сама… ты ведь не привык… лучше свет погаси.
— Не стану. Я хочу смотреть. Разве нельзя?
— Погаси, Володя, погаси, я скажу, когда можно снова зажечь.
Послышался шелест шелка, что-то упало на пол, потом она сказала:
— Можно зажечь.
Она стояла передо мной в роскошном черном белье и нижней юбке с кружевами, сквозь ткань просвечивала белизна кожи. Она стояла совсем рядом — неотразимая, требовательная, полная страсти.
— Это тоже снять?
Нет, это уж слишком.
Меня покоробило от утонченной привычности, с какой она предлагала себя. Она умеет подать себя, знает, что хороша. Да и не так уж хороша, но только мимо такой ни один не пройдет равнодушно. И снова — в который уж раз! — ломал я себе голову: что такой женщине, как она, нужно в тяжелой борьбе, которую мы ведем? Зачем мы ей, зачем ей быть с нами? Или ее уму тоже нужны острые ощущения? Я представляю себе, как немцы валяются у ее ног, как они стараются блеснуть перед ней чинами, вверенными им тайнами, и немцы-то все высокого полета — господа полковники, господа майоры, господа из СС. Но и у нее, по всей видимости, есть воинское звание, и не малое, — ведь был же в ее окружении генерал. Ну, а я для чего ей понадобился?
Она легла рядом со мной. В комнате было тепло, я откинул одеяло, стал смотреть на нее, я даже желал найти в ней какое-нибудь несовершенство, какой-нибудь недостаток — нет, кожа ее была ослепительно белоснежна, даже родинок не было на этой коже; кожа была гладкая, гладкая и белая. Мне казалось, что у меня слишком жесткие руки, что, прикасаясь к ней, я причиняю ей боль, оскверняю совершенную белизну ее кожи. Говорят, только у рыжих женщин такая белая и бархатистая, словно ангорская шерсть, кожа. Она — точно теплый алебастр. И эта женщина — алебастровая Венера…
— Я мылась в трех водах… — сказала она.
В трех водах смывала она с себя прикосновения немцев, а немцы эти, по-видимому, были отцами благопристойных немецких семейств, мужьями, которые здесь, вдали от своих немецких жен, играют в хозяев мира.
Она вымылась в трех водах, и теперь у нее лицо невинной девочки, которая ищет, где бы укрыться, спрятаться от злобных жизненных шквалов. Над такими, как она, время не властно, оно останавливается.
— После войны мы будем вместе, Марта. Я не смогу без тебя.
Это были слова, которых она ждала, в этих словах было все, только они могли помочь, они несли радость, забвение прошлого, они открывали будущее — это была ее победа, ее торжество…
Она целовала меня, громко смеялась… Как будто совсем забыла о действительности, страшной действительности, окружающей нас. Но ко мне вдруг вернулось сознание этой действительности. Я сначала старался защищаться от этих мыслей, отогнать их, но мне не удалось. Дурмана как не бывало, я больше не видел Марту… Я видел перед собой энергичное, самодовольное лицо с большим шрамом и наглой усмешкой; другое лицо, одутловатое, напудренное, в золотом пенсне — лицо наголо обритого человека… Я снова слышал раздирающий, нечеловеческий крик: «Зверь… зверь… меня… как собаку…»
…Бессмысленное лицо простертого на земле генерала — не удивленное, не просящее, ничего не чувствующее, пустое и бессмысленное лицо…
— Здесь Скорцени…
Она вздрогнула. Прерывисто вздохнула, отодвинулась, сжалась, застыла вся.
— Знаю.
Она знает. Она знает, что он здесь. В эту минуту он был здесь, в этой комнате он встал между нами — пусть он не начинал еще свою эсэсовскую экспедицию, но здесь, в этой комнате, уже двое раненых, и ранены не только люди, ранено самое великое, самое святое, самое хрупкое, самое мимолетное из всего, что дано человеку, — счастье. Он — здесь. Вот он лег между нами, точно обоюдоострый тевтонский меч…
Она с головой накрылась одеялом и некоторое время не двигалась. Потом села на кровати, погасила свет.
— Я пойду, Володя.
— Куда ты пойдешь? Останься… только…
Она встала.
— Не уходи, Марта.
— Ладно. Я только надену что-нибудь другое.
Она снова легла, прижалась ко мне.
— Мне холодно, Володя.
Я обнял ее, старался согреть, но ее всю трясло.
— Ты не сердишься, Володя?
— Нет. Хорошо, что ты здесь.