И вот этого равновесия как не бывало, и Фреда, того, прежнего Фреда, тоже как не бывало. Вот он сидит рядом со мной, вздрагивает — нет, не Фред это, и никогда не будет он вновь Фредом. Невозможно было смотреть на него, я отвернулся, и от него это движение не ускользнуло.
— Что, не можешь смотреть? Противен я тебе?
Нет, не снести ему, не выдержит он этой тяжести…
— Да, приятного мало. Хорош. Распустился, оттого и противен мне.
Он пересел с кровати на табуретку, закрыл лицо руками, еще ниже нагнул голову, запустил в волосы пальцы.
— Тех двоих мы схватили… — после долгого молчания сказал он. — Завтра повесим их на площади. Вчера судил их партизанский суд.
— А не пора ли передавать такие дела обычному судопроизводству?
— И ты против партизанского суда? Много теперь таких. Я сам хотел привести приговор в исполнение. Но мне не велят. Почему?
Откуда мне знать, почему? Наверное, потому, что он такой. Эта казнь должна быть справедливым возмездием и ничем иным. Мы не немцы. Как видно, поэтому…
— Ты сходишь с ума.
— Я имею на это право. Ни у кого нет такого права как у меня. Но вешать будет Петер. А ведь не Петер же…
Это нехорошо, что вешать будет Петер.
— Я имею право, — упрямо твердил Фред, как будто я оспаривал у него это право.
— Чудак ты. Иди потребуй, чтобы тебе выдали их на нынешнюю ночь, тебе никто не откажет. Если бы я не лежал здесь, помог бы тебе. И тогда завтра будет некого вешать на площади.
— Я сперва хотел… но не могу бить людей. Повесить я мог бы, но бить… нет, нет!
Да, для этого надо быть не таким, как Фред.
Я смотрел на него, и снова ко мне вернулась мысль, что для некоторых наилучшим исходом была бы смерть. Да и мне лучше бы сдохнуть, но ведь были и такие, которым война причинила больше горя. Нет, этот человек не перестанет корчиться в муках, и недолго ему осталось. Ох, нехорошо это кончится. Он натворит что-нибудь. И помочь нельзя, никто не может помочь.
— Ведь вы же знали! — выкрикнул он.
Что сказать ему? Да, знали. Но разве можно сказать ему об этом?
— Не знали мы ничего определенного.
— Лжешь! Знали! Вы боялись сказать мне правду. Скоты вы! Все вы скоты!
Злые слезы текли по его лицу, он задыхался.
— Отца повесили, когда он был уже мертв. Его убили на месте, а утром повесили перед фабричными воротами.
— А Василя?
— Василя повесить не могли. У него не было головы.
— Фред, да приди же хоть немного в себя. Скажи… Ты знаешь что-нибудь про Василя? Кто он был?
— Не знаю. Еще очень мало знают обо всем этом. Когда русские пришли в Злин, они искали его останки. А ведь я никогда и не видел Василя. Теперь рассказывают, что он был русский. Не знаю. Но нашлись свиньи, которые показывают на меня пальцем, говорят, что я немец, коллаборационист, на вилле камня на камне не осталось. А ведь там и нашего-то ничего не было. Если бы ты только знал, что это за люди…
Тут я стал задыхаться, как будто стальной обруч сдавил мне горло.
— Ты Марту не встречал, Фред?
Он не ответил. Он был занят только собой, больше ничто его не трогало. Да мне и не нужно было ответа. Я живо представил, как всякая сволочь будет плеваться при встрече с ней, а какой-нибудь идиот крикнет ей вслед:
— С немцами валялась! Остричь ее наголо!
И ту сотню книг, что собрала она, выбросили, наверное, — на что они нужны?
Значит, поэтому уезжает она в Канаду, поэтому! А я, дурак, не понял! Я решил, что она убегает от себя.
— Фред, ты не знаешь, где теперь Марта?
Какое дело Фреду до Марты? Ему ни до чего нет дела, он думает только о тех двоих, которых повесят завтра.
— Скажи мне еще одно, Фред. Был твой отец коммунистом?
— Нет. Никто и подозревать не мог, что он делает. И немцы никогда бы не узнали. Я! Это я убил его! Я во всем виноват! Я!
Черт возьми! Все мы виноваты, не ты один, каждый из нас виноват в страшной смерти инженера Кубиса, который служил родине, работая у оккупантов. Я не знаю, сколько еще было таких, как он, не знаю, кто из них остался в живых, но знаю одно — теперь им плохо.
Да, каждый из нас имеет свою долю в этом страшном преступлении. И Фред, конечно. Не может он не чувствовать себя отцеубийцей.
— Отца твоего убили немцы, не ты.
— Целую неделю не вынимали его из петли. И вы знали это и делали вид, будто ничего не случилось. Скоты вы, все вы скоты!
Он сорвался с места и выбежал. Он сойдет с ума, совершит что-нибудь страшное. Мне было очень тяжело. Я бросился на подушку, я желал, чтобы это была не подушка, а камень, чтобы я мог разбить себе голову. Я не хотел ни на что смотреть, мне не хотелось думать, не хотелось жить, не хотелось ничего знать ни о себе, ни о ком другом. Я бы мог завыть, как собака, расколотить что-нибудь, вцепиться кому-нибудь в глотку, выскочить из окна, и все кончится. Но и этого сделать я не могу, у меня парализованы ноги, это не ноги, а колоды бесчувственные… Я могу только кричать. Кричать и расшвыривать все, что смогу достать руками.
Я не знаю, что я кричал; прибежала перепуганная сестра Гелена, а за ней Бразда.
— Вон! Идите вон!
Я стал искать что-нибудь тяжелое.
— Не пускайте к нему больше посетителей, — услышал я голос врача.