Однажды шел снег, стоял цирк, и я направился в эту магическую сторону…
Цирк всегда виднелся сквозь падающий снег… И я шел сквозь падающий снег, поражаясь снежинкам… Там было кафе, в здании цирка, где собирались артисты. Из кафе вышло трое молодых людей, в которых я узнал акробатов, работавших с девочкой.
Один из них сплюнул, с некрасивым лицом и в кепке; невысокого роста, какой-то жалкий на вид, с широким ртом молодой человек. Он сплюнул, как плюют самоуверенные, но содержащиеся в загоне молодые люди – длинным плевком со звуком сквозь зубы…
И вдруг я узнал в третьем ее.
Этот третий, неприятный, длинно и со звуком сплюнувший, был – она. Его переодевали девочкой, разлетающиеся волосы был, следовательно, парик…
Однако я до сих пор влюблен в девочку-акробатку, и до сих пор, когда вижу в воспоминании разлетающиеся волосы, меня охватывает некий стыд…»
Из детства и реальный Гаспар Арнери.
«Был такой доктор. Звали его Гаспар Арнери. Наивный человек, ярмарочный гуляка, недоучившийся студент могли бы тоже принять его за волшебника. В самом деле, этот доктор делал такие удивительные вещи, что они действительно походили на чудеса…»
Мне иногда хочется сказать, что желтая арена цирка это и есть дно моей жизни. Именно так – дно жизни, потому что, глядя в прошлое, в глубину, я наиболее отчетливо вижу этот желтый круг с рассыпавшимися по нему фигурками людей и животных в алом бархате, в перьях и наиболее отчетливо слышу стреляющий звук бича, о котором мне приятно знать, что он назы-вается шамберьер…
…В те детские, вернее, уже отроческие годы, никаких предвестий о том, что я буду писателем, я в себе не слышал. Мне хотелось стать циркачом, и именно прыгуном. Уметь делать сальто-мортале было предметом моих мечтаний…
Я, между прочим, и теперь иногда сообщаю знакомым, что в детстве умел делать сальто-мортале.
Мне верят, и я, вообще не любящий врать, рассказываю даже подробности».
Он закончит «Три толстяка» в 1924 году, к нему придет популярность, его станут узнавать на улицах.
Рассеянный ротозей, внимательный наблюдатель, веселый сочинитель и – запойный алкоголик, трагический ипохондрик. Писатель, узнавший вкус славы, и – неудовлетворенная, тщательно скрывающая чувство зависти личность.
Он сочинит роман «Зависть», зная эту категорию изнутри.
Мейерхольду, восхищенному романом, когда они познакомились, он скажет:
«Так вы думали, что “Зависть” – это начало? Это – конец».
Тема двойничества в разных очертаниях.
Кстати, «Зависть» насчитывала 300 начал. Олеша остановился на 301-м: «А по утрам он пел в клозете».
«Я очень органический писатель. Сажусь писать – ничего нет. Абсолютно ничего! Потом расшевеливается что-то неизвестно где, в самой глубине мозга – совершенно неведомыми и не поддающимися никакому прочувствованию путями выходит из физиологии моей знание о том, что мне нужно и что мне хочется написать».
И главное:
«Я твердо знаю о себе, что у меня есть дар называть вещи по-иному».
Ему 31 год. Он записывает в дневнике:
«Все время кажется мне, что взрослость где-то там, что она еще наступит… Взрослость в том смысле, как понималось это в буржуазном воспитании, – означала утверждение в обществе и большей частью – через овладение собственностью. У нас уничтожили собственность. Что такое теперь – положение в обществе? В каком обществе? Из каких элементов слагается современное общество?
Вряд ли кто-нибудь из тридцатилетних чувствует себя взрослым».
Он видит в парикмахерской человека, каким ему хотелось бы быть. Лицо солдата, здоровый, губы как у Маяковского. Лицо, которое кажется Олеше интернационально мужским, лицом пилота – такой тип мужественности.
А вот автопортрет:
«Я росту маленького; туловище, впрочем, годилось бы для человека большого, но коротки ноги, – поэтому я нескладен, смешон; у меня широкие плечи, низкая шея, я толст. Никогда не предполагал, что буду толстым, лет с двадцати пять начал толстеть. И теперь, когда мне тридцать, я маленький толстячок, набрякший, с ощущением ошейника под затылком и подбородком, с гудением в ушах, с глазами, которые краснеют после сна и после того, как я нагибаюсь, и от холода… У меня мясистый, сравнительно приличной формы нос, узкие губы, выдающийся подбородок, глаза сидят глубоко, очень глубоко, как-то смертно. Лицо мое рассчитано на великую биографию…»
Все-таки лицо «рассчитано на великую биографию»…
Но ему не нравится в себе гораздо больше, чем просто внешность.