Она опережает события. Иначе не умеет. Она в очередной раз не получит того, чего хочет. А иначе все равно не умеет. Рильке болен. Он пишет ей о «прекрасном нервном стволе», который плохо себя ведет. А дело не в нервном стволе, а в лейкемии, о которой он не знает и от которой скоро умрет. Он быстро утомляется и не может расходовать себя так, как хочется Марине. Нет сил. У Марины – сил на двоих, и она справится с обоими. Сперва она пишет Пастернаку, после цитирует написанное Рильке:
«Тебе – лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: “Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем делать с тобою в жизни, ты однажды ответил: “Мы поедем к Рильке”. А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно… От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена… Я ему не нужна и ты не нужен».
Почти провокация. По отношению к одному и другому. А это всего-навсего – запредельная искренность.
«Ты удивительная, Марина… – пошлет Рильке ответ. – Ты большая звезда… Но, – напомнит из осторожности или порядочности, – тебя, Марина, я нашел в своем небе не свободным взглядом: Борис навел мне на тебя телескоп».
И тогда удивительная Марина – как с горы:
«Ты – то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться… Если мы кому-нибудь приснимся вместе – значит мы встретимся.
Райнер, я хочу к тебе ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер, не сердись, это ж я, я хочу спать с тобой – засыпать и спать… И еще – слушать, как стучит твое сердце. И – его целовать».
Написала – и испугалась? Во всяком случае принялась толковать:
«Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а “физическую” любовь – чтоб ее полюбить – возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее – ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души… а где начинается душа, кончается плоть… Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть…
Райнер, вечереет, я люблю тебя».
Тот, кому могли присниться они вместе, Борис Пастернак, сам замучился тем летом, любя троих: Цветаеву, Рильке и жену Женю. Отправив Женю с маленьким сыном Женей на отдых в Германию, он остается в пыльной, душной Москве, мучается бессонницей и мается внутренней маетой.
Марине:
«…от одного предположенья, что в каком-то смысле рука протянутая к тебе, будет пуста, мне больно, некстати больно, т. е. вредоносно больно одной лишней болью сверх общей усталости и упадка… Больше чем когда-либо мне сейчас приходится заботиться о покое и нравственном равновесии, эгоистически и на границе смешного, как старой деве… Я боюсь лета в городе… Одиночество дано в таком виде, в каком одиноко сумасшествие или одиноки муки ада. Тема жизни или одна из ее тем подчеркнута зверски и фанатически, с продырявленьем нервной системы… Есть страшные истины, которые узнаешь в этом абсурдном кипении воздерживающейся крови».
И Жене:
«Дорогая Женичка! Умоляю тебя, напиши мне. Меня удивляет твоя жестокость… За что ты меня мучаешь? Что тебе в Марине, когда единственное и страшнейшее препятствие твоему пользованью мной ты же сама: твоя способность завезти план мщенья за 2000 верст без малейшего ущерба для плана».
Но Женя отлично помнит, как он читал «Поэму конца» Цветаевой, посвященную Константину Родзевичу, и присланный Мариной цикл стихов «Подруга», почти эротический, посвященный Софье Парнок:
Жар ревности к другому, к другой, жар изумления перед смелостью стиха прожег оболочку, под которой таились чувства, скрытые для него самого. Страсть к поэту Цветаевой смешалась со страстью к Цветаевой-женщине. Появление третьего – живого Рильке – как спусковой крючок. В 1922-м с ума сходила она. Через четыре года с ума сойдет он.
Его письмо Марине 25 марта 1926 из Москвы:
«Наконец-то я с тобой… Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве, как купающийся в бурю, и мне надо, чтобы оно подмывало меня, клало на бок, подвешивало за ноги вниз головою – я им спеленут, я становлюсь ребенком, первым и единственным, мира, явленного тобой и мной…
Ты такая прекрасная, такая сестра, такая сестра моя жизнь, ты прямо с неба спущена ко мне, ты впору последним крайностям души.
Ты моя и всегда была моею, и вся моя жизнь – тебе.
Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги, с мостом то вдали, то вдруг с тобой, перед самыми глазами, качу к кому-нибудь, повернувшемуся в деловой очереди или в памяти, и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микеланджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется Поэмой Конца…
…Сижу и читаю так, точно ты это видишь, и люблю тебя, и хочу, чтобы ты меня любила…