– Таково вежество каргопольское, ветрами суровыми повитое, книжной премудростью спелёнутое… – потешался Хворостинин.
Смолчать бы книжнику, больно чин его невелик, да у него, видать, как у многих премудрых грамматиков, – ума палата, да ключ потерян. Взвился, осерчал:
– А что ж, и вправду у нас там сладости словесной поболе, чем у вас тут на Москве! И житие монашеское покрепче, и Бог к нашим благоуханным дебрям поближе! Хто я таков? Праха золотничок, букашечка-таракашечка, Спасовой обители, что под Усольем Тотемским, игумна Феодосия, истинно святой жизни праведника, непутёвый ученичок. Ан шел сюды, мыслил: вот, со московскими со великими книжниками перемолвлюсь да шапку скину пред их дивным разумением, вышло же иначе. Не с кем тут умному человеку и беседу-то завести! Суета сплошная, о серебреце забота беспробудная да о чинах, грубиянство, стяжательность и невежество! О высоком же и о божественном никоторого старания. Где ж тут завестись риторам да философам, когда одно токмо безмысленное мельтешение: туда-сюда, туда-сюда! Один разве инок Еразм неглуп. Да еще с Соловков книжный чернец приезживал, насладился я с ним вдосталь виноградом книжным, да и тот наш человек, то ли новгородеч, то ли устюженин, едино не москвитин! Еще вот большой дворянин Михайла Андреевич Безнин, говорят, в летописях умудрен, да он меня и слушать не стал, палкою погнал со двора: «Какое, – говорит, – у тебя ко мне великих дел обсуждение, когда ты для таковых дел рылом не вышел и как есть таракан запечный!» Такова ныне Москва-то.
– Москва ему не по ндраву! – уязвился Хворостинин. – А соборы ты наши видел ле? Покровский, что на рву? Успенский, что у государя в Кремле? Архангильской тамо же? Иные?
Касьян Глухарь, услышав его укоризну, сей же миг растерялся, с повадки дерзостной сбился, даже губы надул от обиды. А потом очи возвел горé, словно бы увидев на потолке некое тонкое видение либо мечте предавшись, да и рассмеялся смехом добрым, детским. Был строптивец, стал – воск податливый.
– Да-а! – воскликнул он горячо. – Да! Да! На Москве что и есть хорошего, так это великий торг и честные церкви! Нигде таковых нет, разве во Владимире… Во Великом Новегороде и то соборы против ваших слабее! Храмы ваши московские… о! о! истинное диво! Сие дар вам от Господа прещедрый! Величавы, узорны, затейливо преухищрены! Ах! Ходил от одного к другому, стен со трепетом касался, а после на колени становился и стены их святые целовал! Яко же и лев, аще держит зайца и видит верблюда, оставляет зайца и верблюда гонит, тако и я, сердцем оставив полунощные наши красоты, ко стенам святых церквей московских душою прилепился. Больно хороши!
Вздохнул, перекрестился и добавил горестно:
– А всё ж душно мне тут… Всё же свои места воспоминаю. Вёску малую при граде Каргопольском. А обоч той вёски – осинник, что на Покров стоит весь в листвяном трепете, ровно парча златой нитью посверкивает, кленовыми порфирами по краям вышитая. За осинником же старый лес, чащобина, тишина там по осенней поре. Прель у подошвы древес духом исходит, сильным да горьким, и толико густа ее духовитость – ковшом чорпай, словно бы кисель! По дорогам ночью – зайцы, света пугаются да мечутся бестолково… А днем куропатки и дрозды из придорожных трав спорхивают. Лисы бегают у самых изоб. Однажды глухарь на дорогу у околицы вышел… Пыжился чего-то, на людей напрыгивал, дурачок…
Хворостинин слушал его, улыбаясь. Вот уж истинно о глухаре Глухарь рассказывает! Никакой злости на него не осталось. Чудны люди ученые – один другого дурнее. Сечь бы их через одного, да рука не поднимается: больно краснопёры, жаль опереньице мять.
Меж тем Касьян не унимался. Всё поминал места свои, глядя в потолок:
– А храм-то какой у нас! Диво дивное, а не храм. Хоть и не камен, а красовит: стоит во цветущих во лугах, паперть-крылечко у него на пять сторон, под навесом, а навес-то снизу звездами расписан. Во храме по сводам – небо, и в нем паруса со ангелами и архангелами. Колоколенка, какие токмо у нас делают, о двух шатрах!
– Такие ж и мне тут ладит… – негромко заметил Федор.
А тот всё говорил не переставая:
– Лес – полная чаша! Какие рыжики у нас! А белые груздя какие! Таковых тут нет и быть не может. Раз видел, из лесу здесь бабы шли, а у них в туесах – такая дрянь! Ну, боровик, ладно, ну, даже и обабок, хотя уже с паршивинкой гриб… Но не соплята же! Не козлы! Не говорушки! И вы эти грибы тут едите… Тьфу! Жене моей сказал: то не грибы, то собачьяки, снедь пёсья! Человекам того не надобно, ни-ни! А слова у вас тут какие беспонятные?! У русских людей – падунец в саду лежит, а здесь отчего-то – падалица! Русь как соберется рыбу удить, животку на удочку прилаживает, а тут – на тебе! – неведомо какая наживка! Наживка у них, наживка, видишь ты! Откуда речь такая невнятная взялась?! Зимой токмо и знаете: снег да лёд. А где шуга, где сало, где припай, сие вам неведомо!
Федор, до поры в охотку внимавший сему красноречию, как дошло дело до пустого, решил все же приструнить своего человека: