— Осторожней, — предупредил его Рацлитт.
Полоса руин тянулась вплоть до опор моста. Моста через Ловать. Через реку Ловать. В голове Кордтса, точно заклинание, одно за другим звучали предложения с этим названием, что, впрочем, в последнее время случалось с ним довольно часто. Даже поднявшись на верхний этаж «Гамбурга», он все равно не мог заглянуть вниз, на воды реки. Если бы не руины моста, то о ее существовании было бы невозможно догадаться.
Он знал, что река затянута льдом, хотя еще не замерзла окончательно. А знал он это потому, что через день нес караул у быков моста. Сумерки подкрались почти незаметно, что неудивительно: короткие зимние дни и так были почти сплошными сумерками, поскольку небо было затянуто тучами. Казалось, над городом повисла низкая рифленая крыша. Он сам и другие солдаты после наступления темноты поднимались наверх, а те, кто находился на поверхности, спускались вниз. Танки, с опаской подумал Кордтс, хотя едва ли осознавал, что боится; в скором времени все мысли, все чувства его исчезнут, и, чтобы их разбудить, понадобится что-то сильное, что заставит его встрепенуться, стряхнуть с себя оцепенение. Например, визг пролетающего рядом снаряда, если русские возобновят атаку. Интересно, подумал Кордтс, ночью они тоже пришлют сюда танки или все-таки дождутся утра? Недалеко от моста застыли остовы двух подбитых бронемашин — они стояли здесь уже больше недели. Один подбил Крабель при помощи мины Теллера, другой уничтожил солдат, который поливал всех из огнемета. Экипаж сгорел вместе с танком, подумал Кордтс, может, сегодня вечером, а может, еще утром. В отличие от многих солдат Кордтс больше боялся сгореть заживо, чем быть разорванным на куски снарядом, получить удар штыком или пулю в лицо или в живот. Теперь ему было все равно. Теперь он не хотел об этом думать. Почему, он сам не знал, потому что воображением обладал богатым. Этот страх появился в нем еще до того, как он горел заживо в здании ГПУ во время первомайского обстрела, когда на него сверху рухнула лестница и все остальное… и пусть на короткое время, всего на несколько минут, он сумел выползти из-под горящих обломков, выползти сам. С тех пор он дал себе слово, что если ситуация станет хуже некуда, он просто застрелится, хотя на тот момент у него не было с собой винтовки. Но даже если бы и была, дотянуться до нее он все равно не мог. Впрочем, об этом он тоже не слишком задумывался, однако по-прежнему цеплялся за свою едва ли осуществимую идею.
Если что и роднило его с другими солдатам, так это мысль о том, что смерти как таковой он боится куда больше, нежели конкретного ее образа. Апатия, голод, однообразное существование, ежедневные лишения или же сам неизменный характер последних нескольких лет, а также проснувшееся в нем относительно недавно недоумение по поводу того, как такое вообще возможно, слегка приглушили живший в нем страх. Он боялся лютых морозов, таких, которые ему довелось пережить в предыдущую зиму. Причем не только при Холме, но и на берегах Селигера, когда внутренний голос кричал у него в мозгу, пробиваясь наружу сквозь стену плоти бесконечными стонами, сдавленным шепотом и прочими унизительными звуками отчаяния. Впрочем, то же самое можно было сказать и про Молля, и про Фрайтага — практически про любого из них.
И все-таки какие же мы стойкие ублюдки, неожиданно подумал он про себя с какой-то противоестественной гордостью, в которой, наверно, сам себе никогда не признался бы. Каким-то образом он чувствовал, что Эрика предала его, хотя мысль об этом ни разу не приходила ему в голову. И тем не менее он это знал, знал с самого начала, еще со дней отпуска, когда душевное его спокойствие не было нарушено даже на йоту и оставалось таковым еще несколько месяцев. Когда же ему стало тошно от всего вокруг, то это лишь потому, что он растерял свойственное ему ранее душевное спокойствие, а вовсе не потому, что неожиданно он прозрел, что-то понял. Ее он ни в чем не винил, слишком давно они были знакомы и потому знали друг друга как свои пять пальцев — капризы, слабости, тайные страхи.