Ту, что – наряду с двумя-тремя – я любил попевать дома. Я вовсе забыл, что – в школе, что – учитель и что я сам – гимназист.
«Природа» воскресла во мне…
Я, подавленный, стоял тогда в учительской.
Но, я думаю, это было натуральное «введение» к «потом»: мог ли я написать «О понимании», забыв проходимое тогда учительство…
Да, в сущности, и все, все «потом»…
Этот педагогический «фольклор» я посвящаю Флоренскому.
Степанов (математика) ловил нас следующим образом. У него была голова толстая и красная, как шар голландского сыра, – и он клал ее в ладонь, поставив локоть на стол (учительский). Нам (ученикам) было незаметно, что он оставлял щелочку между пальцами, – и следил через нее «в боку», в то же время обратясь лицом к «классной доске», где ученик отвечал ему его ерунду (алгебру).
Тогда «в боку», – видя, что «благорастворение воздухов», – ученик Умов или кто, отрывая бумажки, сжимал их, и образовывался комочек с закоулочками и щелочками. И спускал на пол. Таким образом, на полу у его ног образовалась отличная «наша Свияга» (местная речка) и в ней эти рыбки. Когда все готово, он взглядывал на Степанова. Тот сидит массой и смотрит презрительно на длинноногого Пахомова, который стоит у доски и молчит, не зная, что говорить и писать.
Тогда Умов, видя, что «прекрасный воздух» продолжается, прикреплял к ниточке согнутую булавку и, опустив «в воду», начинал ловить рыбу. Т. е. зацепит бумажку и вытащит кверху.
Тишина. Рай. И счастье. Я издали смотрю и сочувствую. Приспособляю у себя подобное, хотя предпочитал «музыку на перьях».
Тсс… Тсс… Хорошо. Хорошо.
Вдруг гром, яростный, визжащий. Дело в том, что Степанов-то неподвижен и не вынул головы из проклятой ладони. Тем неожиданнее он поражает нас:
– Умов, бойван («л» не выговаривал)! Пошой в угой! Пошой в угой, бойван!
Умов вскочил. Дрожит. Удочка выпала из рук.
– Ты там, бойван, ибу удишь! ибу удишь
– Ежей (рожей) к стене, ежей к стене.
Умов плетется к двери. Но этот проклятый Степанов умел так делать, что и весь класс чувствовал себя подавленным, раздавленным, – «проклятым и подверженным смерти». А в Степанове мы имели точно «Бога, наказавшего нас».
Он был зол и красен.
У
У Кости Кудрявцева[22] директор спросил на переэкзаменовке:
– Скажите, что вы знаете о
Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзкий и наглый.
А душа нежная.
Улыбнулся и отвечает:
– Ничего не знаю.
– Садитесь. Довольно.
И поставили единицу.
Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):
– Подлец он этакий: скажи он мне
И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддерживать мать с детьми), – сперва в полицейское управление, – и писал мне отчаянные письма («Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции»), потом – на почту, и «теперь работаю в сортировочной» (сортировка писем по городам).
В то же время где-нибудь аккуратный и хорошенький мальчик «Сережа Муромцев»[23] учился отлично, директор его гладил по голове, кончил с медалью, в университете – тоже с медалью, наконец – профессор «с небольшой оппозицией»… И
Вышел в председатели 1-й Госуд. думы. И произнес знаменитое mot[24]: «Государственная дума
Да, он
Где этот милый товарищ?!
Александр Петрович, побрякивая цепочкой часов, остановил меня в коридоре:
– Розанов, у вас ни одной этимологической ошибки…
Я стоял, скромно опустив голову, как Мадонна на «Благовещении» у Боттичелли.
– Но синтаксис… невозможный. Отвратительно!!! Отчего это??!!
Молчу. Улыбаюсь извинительно!