И вышли. Тут все дело в «отмычке», которая
Я как бы вынес
«– Кротость-то у меня, а у нас – стены. И у меня – молитва, а у нас опять же – стены. И Бог со мною. И религия во мне. И в судьбе. Вся судьба и «свелась» для этого мгновения. Чтобы тайное и существовавшее всегда наконец-то сделалось явным, осязательным, очевидным, обоняемым».
…«Вы именно жестоки и горды («отмычка»
Ах, как все это мне надоело и опротивело.
Почему-то мамин испуг был творческий, а мой испуг был парализованный. У нее испуг переходил во взрыв деятельности, притом целесообразной, у меня – в бессилие слез, отчаяние, писем (жалоба, рассказ).
Так была история ее с Шурой (поп, обморок, Мержеевский[40]) и история с приговором Анфимова[41] (открытие болезни в 1897 г. в Пятигорске): я повез ее через Военно-Грузинскую дорогу и в Крым «показать всю красоту мира», перед засыханием. Но никакого уменья борьбы. Чтобы «бороться», ведь нужно идти размеренным шагом: меня же трясло и я ложился как больной.
С выпученными глазами и облизывающийся – вот моя внешность. Некрасиво? И только чрезмерным усилием мог привести себя, на час на два в
«…дорого назначаете цену книгам». Но это преднамеренно: книга – не дешевка, не разврат, не пойло, которое заманивает «опустившегося человека». Не дева из цирка, которая соблазняет дешевизною.
Книгу нужно уважать: и первый этот знак – готовность дорого заплатить.
Затем, сказать ли, мои книги – лекарство, а лекарство вообще стоит дороже водки. И приготовление – сложнее, и вещества (душа, мозг) положены более ценные.
Бабушка звала ее «Санюшей», мы – «Шурой», но сама она никогда так не называла себя и не подписывалась на письмах. А – или «Аля», или сдержаннее – «А». Так звали ее подруги, начиная с поступления на французские курсы. Зеня и Марта, потом усиленно одна Зеня, потом долгие годы только Марта, потом – «Вера» и все залила «Женя» и наконец окончательно всех залила «Наташа». «Аля», «Алечка», «наша Аля», «моя Аля». Дети стали звать ее тоже «Алей» и «Алюсей».
И она как игралась и купалась в этих перекликах своего имени.
Только стала все худеть. Теперь уже 30: и при высоком росте она легче, чем 13-летняя Надя.
Отчего это – никто не понимает.
Она грустна и весела. Больна и все цветет.
Домой она только захаживает.
– Что, мамочка, лучше? О, да, конечно, лучше: ты сегодня можешь сидеть (т. е. не лежишь). Гораздо лучше…
И, отвернувшись, ловила улыбку подруги где-нибудь наискось.
– Ничего, мамочка, я приду! приду! Сегодня я спешу в Публичную (библ.). Прощай. Завтракать не буду.
И уже дверь хлопнула.
Она всегда была
А бывало:
. . . . . . .
. . . . . . .
– Варя. Опять дырявые перчатки? Ведь я же купил тебе новые? Молчит.
– Варя. Где перчатки?
– Я Шуре отдала.
Ей было 12 лет. Она же «дама» и «жена».
Так ходила она всегда «дамой в худых перчатках». Теперь (2 года) все лежит, и руки сжаты в кулачок.
Не всякую мысль можно записать, а только если она музыкальна.
И «У.» никто не повторит.
«Наш Добчинский до всего добежит»…