А музыкантам во дворе шушинского санатория играть не пришлось, — Шушу туман окутал, но, перед тем как Садых-муаллим пожелал отдыхающим спокойной ночи, Хусаметдин Аловлу попросил у него разрешения, вышел на середину танцплощадки и прочитал свое новое стихотворение, написанное сегодня:
Эти строки Хусаметдина Аловлу были по душе Марусе Никифоровой, она слушала самое прекрасное в мире стихотворение.
А в это время Искандер Абышов, стоя в белом халате в дверях библиотеки шушинского санатория, поглядывал на библиотекаршу Наргиз и думал: интересно, кто же ему отправил любовное письмо без подписи? Неужели все-таки Наргиз?
ПОЕЗД. ПИКАССО. ЛАТУР. 1968
Муж Мелеке-ханум и угрожал мне, и умолял меня о чем-то молча, взглядом, и при всем том у него был жалкий вид. Особенно когда проводница попросила провожающих выйти из вагона. Он поцеловал жену в щеку, сказал ей, чтобы позвонила ему тотчас по приезде в Москву и рассказала, как прошла дорога. И целовал он ее, и говорил он с ней, но все как-то выходило так, будто обращался он ко мне, а не к ней. Конечно, я мог бы немедленно успокоить его, например, сказать ему: «Не волнуйся, дорогой друг, я ручаюсь, что ничего плохого не случится с твоей женой в дороге», — и прибавить про себя: «Потому что твоя жена меня совершенно не волнует»; или же мог сказать ему: «Ни о чем таком и не думай, хотя мы в купе одни, а дорога длинная, — будь спокоен!»; и прибавить про себя: «И спокойной тебе ночи, если, конечно, сам ты будешь спать один!» Все это я мог сказать ему, ио не сказал. Я промолчал. Это была маленькая месть за его косые взгляды в мою сторону. Как справедливо кто-то заметил, на свете нет ничего хуже такой тревоги…
Когда поезд тронулся, Мелеке-ханум высунула руку в окно и помахала, муж тоже махал ей, но смотрел только на меня. Воистину нет ничего хуже такой тревоги! А по-том пришла проводница и, собирая наши билеты, окинула профессиональным взглядом меня и Мелеке-ханум: мол, дело ясное!
Сначала вышел я — и Мелеке-ханум переоделась, потом вышла она — и я переоделся. После чего мы оба уселись в купе и стали пристально рассматривать вечернюю панораму зимнего Апшерона, где смотреть, как известно, не на что.
Снова появилась проводница, чтобы собрать с нас по рублю за постель и спросить, будем ли мы пить чай. Мы оба ответили, что будем. Я достал из кармана пальто свежий номер еженедельной бакинской газеты «Адабий-ят ве инджесенет»[17]
и перелистал. Газетчики успели дать сообщение об открывающемся в Москве Международном симпозиуме искусствоведов, о предстоящих там наших с Мелеке-ханум докладах. В газете было все, не хватало только фотографии: я и Мелеке-ханум на фоне грозных и тоскливых взглядов ее мужа!Мелеке-ханум спросила меня:
— Вы читаете сатирические стихи?
Я ответил, что да, это очень интересно!
Мелеке-ханум сказала:
— У вас чай остынет.
Как будто она хозяйка дома и угощает гостя! Я ответил:
— Спасибо, я сейчас выпью.
Мелеке-ханум не выносит самолета — у нее сердце. Я тоже не летаю самолетом. И не потому, что боюсь, просто я не получаю от полета никакого удовольствия. Правда, я ни разу и не летал, но уверен, что это так.
Мелеке-ханум улыбнулась и сказала:
— Не знаю, говорил ли вам кто-нибудь о том, что вы очень замкнутый человек!
— Вы не поверите, как я люблю болтать, — ответил я.
— Нет, — говорит она, — поверю, потому что мы уже столько лет с вами вместе работаем, а разговоры наши, если записать их на магнитофонную ленту, не составят и двадцати метров: здравствуйте — здравствуйте, до свидания — до свидания…
Я мог бы, конечно, ответить ей: «Дорогая Мелеке-ханум, а о чем же мне с вами говорить? Наш разговор, если бы он и состоялся, оказался бы пустым, бессмысленным. Я ведь считаю вас совершеннейшей мещанкой, хотя и не знаю о вас ничего, просто я так вас чувствую. Мы с вами чужие люди, и настолько чужие, что двадцать магнитофонных метров для нас — это даже много!» Я мог ей это все сказать, но, конечно, не сказал ничего, потому что любые слова — уже разговор, а у меня нет никакой потребности в разговоре с Мелеке-ханум. Впрочем, так же, как и с Сафурой-ханум, как и с Самедом, Меликом, Санубар, Керимом, двоюродным братом Бейдаром, двоюродной сестрой Мединой и т. д. и т. п.
Самый лучший собеседник у человека — он сам. Человека может хорошо понять только один человек — он сам. Это мое убеждение, и обосновано оно всем опытом моей сорокадвухлетней жизни.
Мелеке-ханум отвернулась к окну и сказала:
— Вам, конечно, виднее, но, по-моему, такая замкнутость ни к чему.
Я опять не ответил ей, хотя на этот раз мне пришлось сказать себе: «Спокойно, дорогой, не надо нервничать».
Проводница вошла в купе и спросила:
— Еще чаю?
— Нет, — ответили мы, — нам не надо.
Проводница извинилась и сказала, что больше не будет нас беспокоить, после чего тихо, как заговорщица, закрыла за собою дверь.