Керим-киши почувствовал, что уже дремлет, что все его тощее, согревшееся тело погружается в сон, и он принялся растирать замерзшие руки. Но снова появились перед глазами сломанные пополам деревья, потом подстреленная когда-то утка, а потом он ощутил у себя на лице холодные пальцы Рахили Хаимовны и вдруг подумал, что это, видно, его последняя зима.
Когда он сходил с электрички, ветер хлестал так сильно, словно кругом рушился мир…
Автобусы не ходили, и Керим-киши, снова загородив лицо рукой, зашагал в сторону Каспия. До метели здесь была проселочная дорога, слева стояли дачи, справа — оливковые деревья, среди которых высились сосны. Но сейчас не было ни проселочной дороги, ни дач, ни деревьев, а только снег и все срывающий ветер, и этот ветер не давал Кериму-киши открыть глаза. Он уже еле волочил ноги.
Внезапно он почувствовал, что, кроме снега, ногам его еще что-то мешает, путается у него в ногах. Это была маленькая собачонка, чью конуру, наверно, занесло снегом. Керим-киши хотел было остановиться, развернуть сверток, в котором были остатки вчерашнего обеда, кости и колбаса. Но понял, что на это уже не хватит сил, и продолжал двигаться дальше. Собака не отставала — ее манили запахи свертка, запахи человека…
На даче у Керима-киши было огромное абрикосовое дерево; под ним, он говорил всегда, можно накрыть стол для ста человек, и обычно он издалека видел это дерево. Теперь, сквозь завесу снега, Керим-киши не столько увидел, сколько почувствовал, что вот с этого места, пожалуй, уже видно это огромное дерево, — значит, близко. И тут показалось ему, что в ногах у него вертится вовсе не один пес, а два…
Собаки кружили вокруг него и, не останавливаясь, двигались вместе с человеком неизвестно куда.
Наконец Керим-киши нащупал железные ворота. Калитку замело, и он, собрав все силы, начал незанятой рукой отгребать снег. Ему казалось, что собаки помогают тоже, передними лапами разгребают сугроб.
Когда, открыв калитку, он вошел во двор, у него была только одна мысль: вход в конуру Набрана не со стороны Каспия, и ветер, может быть, не насыпал туда столько снега.
— Набран! — позвал он, прислушался и услышал тихий собачий визг. И хотя Керим-киши не чуял уже ни рук, ни ног, ни собственного тела и ничего больше не видел, он думал все же, что это, если не мерещится, действительно скулит Набран, и еще: что долгие эти дни Набран, видно, ждал его…
Все, что было потом, было совсем как во сне.
Ему казалось, что псы, которые раньше путались у него под ногами, забились, дрожа, к Набрану в конуру, и он, с трудом развернув сверток, достал им пищу.
Потом он на мгновение словно очнулся, потому что совершенно ясно услышал рядом голос Ахмеда: «Отец! Отец!..»
И больше он не слышал ничего.
…Врач отошел от постели больного, посмотрел на Аяза, потом на его сестричку и старшего брата, потом на Ахмеда, на Фазилю, на стоявшую в дверях Рахиль Хаимовну и снова обернулся, взглянул на лицо Керима-киши, утонувшее в мягкой подушке.
— Пневмония, — сказал он.
Ахмед смотрел, не отрываясь, на беспомощного отца, на лицо с закрытыми глазами, и в сердце его стучало: «Отец, отец, мой отец!»
И если бы Керим-киши смог сейчас увидеть в зеркале глаза Рахили Хаимовны, он понял бы, что старая женщина плачет. Потому что несчастен тот парикмахер, от которого уходит его последний и единственный клиент.
…Ну, а что до погоды, то через два дня в Баку прекратился снегопад. Ветер утих, и выглянуло солнце, и даже трудно было себе представить, что всего только два дня назад такой огромный пес, как Набран, оставшись в конуре, скулил от холода и страха.
МОТОЦИКЛ ЗА ПЯТЬ КОПЕЕК
— Пап, а горы курят?
— Нет, курят только люди.
— Неправда! И обезьяны курят, я сам видел по телевизору.
— Ну, если ты видел… Обезьяна сама курить не может, ее кто-нибудь научил.
— Кто?
— Человек.
— А кто научил курить горы?
— Что ты мелешь? Где ты видел, чтобы горы курили?
— А вон! — И Толик протянул руку, показывая на Кавказский хребет.
Действительно, горы курили. Они славно так попыхивали облачками, пуская их кольцами в небо.
— Видишь, папа?
«Теперь он будет твердить, что горы курят, и от него не отделаешься», — подумал я.
— Пап, ты видишь?
«Теперь он стал называть меня папой. Раньше называл «ата»[2]
. Я его тоже недавно переделал в Толика. Настоящее имя его Тебриз. Впрочем, не все ли равно — Тебриз или Толик? Что меняется от того, что человеку дают другое имя?»Я тут же поймал себя на том, что философствую. Что ж, это от безделья. Толик развлекается, а я скучаю. А когда скучно, начинаешь философствовать.
— …Пап, ты видишь?
«Вот пристал! Если я сейчас скажу «вижу», он не отстанет. Он спросит, а как горы научились курить, где у них рот и какие они курят сигареты».
— Давай покатаемся на лодке, — сказал я ему. — Сегодня тихая погода. Мы возьмем лодку и погребем вволю.
— Давай! Давай! — закричал Толик. Он сразу забыл про горы.
Озеро было близко, в двух шагах. Мы уже подходили к нему, как Толик вдруг остановился.
— Пап!
— Что?
— А мама говорила, что на озеро ходить нельзя.