Оррач медленно кивает, пот выступил у корней волос.
– Он не знает, где она, – говорит Кондезан. – Ее отпустили утром, и она исчезла.
– Я знаю, где она, – кричит Оррач, и Тим чувствует слабый запах мяты у него изо рта. Он, видимо, недавно жевал жвачку, хотя Тим и не видел.
– Ты не знаешь этого, Хоакин. Никто не знает, где она, – говорит Кондезан.
– А ты, что ты за отец, который не может пристрелить того, кто изнасиловал твою дочь? – спрашивает Салгадо.
– Что ты говоришь?
Оррач смотрит на своих друзей.
Тим нажимает на курок чуть сильнее. Я не должен этого делать, я понимаю, чего они хотят.
– Ты должен убить его, – говорит Кондезан.
– Сделай это, – шепчет Наташа. – Сделай.
Он понятия не имеет, где ты, Эмма. Где же ты?
У меня больше нет сил, Эмма, сейчас я нажму на курок, и его голова разлетится на мелкие кусочки.
Потом буду только я.
Мое дыхание.
Сердце, которое бьется.
Алкоголь, который пьется.
Тело, которое будет стареть в маленькой квартирке. И под конец – пистолет к моему собственному виску.
Ничего не поделаешь.
– Стреляй, – говорит Кондезан. – Пристрели его.
Тим нажимает на курок.
Стреляет, один, два, три, четыре раза, пока лицо Хоакина Оррача не исчезает.
Она просыпается от боли, которая вгрызается сразу с нескольких сторон.
Она голая, опять одна, лежит на кровати, вокруг пахнет кровью и бензином, прокисшими бутылками с малиновым напитком и жвачкой «Стиморол». Тело опять принадлежит ей.
Она пытается встать, но может только откатиться в сторону, съеживается, хочет вырваться, хотя ничем не привязана.
Ты должна, Эмма.
Попытайся.
Ей удается опереться и сесть на край матраса. Она видит стены, обитые мягким покрытием, огарок свечи, открытую дверь и свою одежду на полу. Юбка, топик, куртка.
Где телефон? Не здесь. Что-то говорит ей, что нужно выбираться отсюда. Она не должна кричать, не может кричать, рот полон, она только теперь это чувствует. Она подносит руку к губам и вытаскивает изо рта тряпку, как из раны, и сразу становится легче дышать.
Она одевается. Как можно быстрее. Розовый лифчик, трусы, юбка, топик. Куртка. Без обуви. Не успеет. Где же мобильник? Здесь его нет. Это комната ожидания? Ей так больно, так больно. Там, где не должно болеть. Там, где может быть такое чудесное ощущение.
Там печет, жжет, болит.
Ей хочется лечь, свернуться в клубочек, но нельзя.
Она не должна остаться, сдаться.
Она выходит из комнаты, попадает в холл, потом в другую комнату, куда струится свет солнца. Лифт, она помнит лифт, она едет на нем вниз, выходит через дверь на улицу. Никаких машин не попадается ей на рассвете, она идет вдоль дороги, мимо стадиона, выходит на равнину, в сторону гор, которые видны вдали.
Она поднимается все выше, входит в шепчущий что-то лес, чувствует, что плечи у нее в крови, в маленьких, но глубоких жгучих ранках. Как будто от осколков стекла.
Пойдем со мной, пойдем. Папа.
Она босая, но не чувствует боли, когда хвоя и камни врезаются ей в стопы. Такое чувство, что она вся горит.
Она исчезает в сумерках, в мраке дня, и он жмет и жмет на курок, пять, шесть раз. Обойма пуста.
Тим отступает назад от дивана, отворачивается от того, что было лицом Оррача. Держит пистолет в опущенной руке, Наташа молча и неподвижно стоит у лифта.
Свет за окном мигает, как будто город открывает и закрывает все свои глаза, хочет видеть и не хочет. Сердце быстро бьется под защитой грудной клетки, рука дрожит, он заставляет себя дышать спокойно, перевести взгляд на Салгадо и Кондезана, которые прикрывают лицо Оррача синим полотняным пиджаком.
– Я все записал, – говорит Тим. – Как вы заставили ее подписать документ. – Он прикасается к камере в булавке. Показывает, что она там есть. – И аудио, и видео.
Кондезан и Салгадо смотрят на него, но ничего не говорят.
– Записи отправлены в какое-то чертово облако.
Тим останавливает взгляд на Салгадо. Его вранье о расследовании. Вопросы об Эмме. Хочется пристрелить его тоже, но нет, хватит.
Салгадо выходит из комнаты, и Тим слышит, что он выдвигает какой-то ящик в спальне.
– Ты убил его, – произносит Кондезан и улыбается. – Это у тебя тоже записано на пленку?
Он идет к окну, просит Тима подойти, они стоят рядом, смотрят.
– Если долго так стоять, – говорит Кондезан, – то все огни сливаются. Свет Пальмы становится единым, и в этом свете города мы любим, ненавидим и делаем то, что должны, даже, если не хочется.
Салгадо возвращается с бежевым предметом, который он бросает в их сторону. Тим ловит его, держит в руке.
– Это ее мобильник, – говорит Салгадо. – Хоакин любил сохранять трофеи девочек. Комната, где он это сделал, находится этажом ниже, если ты хочешь посмотреть.
Белые мягкие стены, одинокая электрическая лампа. Сгоревшая стеариновая свеча. В углу ведро с мочой и калом. Комод с пыльной мраморной столешницей, на которой кто-то пальцем нарисовал сердце. Несколько крюков, вбитых в стену, грязный матрас на полу, никакой простыни. Холодный каменный пол.
Он пытается почувствовать, ощутить здесь Эмму.
Понять, что она здесь была.
Что она встала.
Вышла.