Эй, курица, чего ты крутишься под ногами? А ну, беги на птицеферму. А то вот я вот сейчас вот возьму вот эту вот палку – слышишь, ты? тварь пернатая! – и как шарахну тебя по спине! По твоей куриной башке. Так и сделаю, стукну, прибью, пришибу, хоть ты и белая – ходячий символ мира… А ведь ты – злая, курица, уж я-то знаю… Когда твоя подруга поранила лапу, – помнишь? – она захромала и вообще расхворалась чего-то, – а ты, вместе с другими курицами, бросилась на нее – и заклевала насмерть, и сожрала свою заветную подружку. Что? Разве не так? Очень даже просто. Без каких-либо угрызений совести. Я знаю. Я сам это видел, своими глазами. Кстати, раньше я такого не знал… ну, я же – городской мальчик, воспитанный на сказках и на идеалах гуманизма… откуда мне знать про ваши куриные свирепые нравы! А сейчас я тебя убью, белая курица. Это будет такой символ, что ли. Ну, будто бы ты, курица – моя судьба. Если я тебя убью – значит, стану хозяином своей судьбы и сбудется мое счастье. Слышишь, птица? Она и не догадывается, что я намерен ее прикончить. Ничего, сейчас догадается.
Схватил палку. Погнался за курицей.
Кинул. Мимо. Кинул. Попал. Перебил крыло.
Замахнулся еще, чтобы добить. Убить.
Зачем все это?
И отбросил палку в сторону.
Не от жалости. Потому, что струсил.
Не смог ударить по теплому, по мягкому, по живому.
По глазам. По глазам.
Живи, тварь. Тебя скоро сожрут. Не люди, так твои же подружки.
Заклюют, когда увидят твое перебитое крыло. Не помилуют!
А я – не могу. И этого – не могу.
И бил, и не добил. Не могу-у.
Ах ты, курочка-ряба. Смешно.
Она, изволите видеть, умирает, ей горько, ей больно, она отчаянно смотрит в рваное синее небо. А мне плевать.
Я разлюбил вас, люди.
И себя я тоже, наверное, разлюбил.
…Ну и что, пикадор? Тебе стало легче? Высказался? Справил большую душевную нужду? Теперь стишок напиши – и совсем полегчает. Ведь творчество – это дефекация души, разве не так?
Лень, дождь, скука.
Какая уж тут работа. Второй день отлеживались на нарах. Кто-то играл в карты. Борис читал журнал "Юность" с новым романом Аксенова. Женька драил свои армейские значки. Амир что-то строчил в дневнике. Мишка Зак сладко спал.
– У меня вопрос, – приподнялся с нар Арсенька. – Когда мы сможем получить свои кровные, заработанные тяжким трудом деньги? Подчеркиваю – политые нашей кровью и нашим потом. Ась?
– Ты к кому обращаешься? – поглядел на него Женька-Комиссар.
– К тебе в первую очередь. Ну а ты должен обратиться с подобным вопросом к управу. Прошло более двух недель, как мы честно трудимся на колхозных полях…
– Это ты-то трудишься? – хмыкнул Женька. – Посмотрим, сколько ты получишь за свой геройский труд…
– Уж это, товарищ, не твоя забота.
Женька встал, неторопливо вышел. Вскоре вернулся.
– А у тебя нюх на деньги, – сказал он Арсеньке. – Сегодня как раз получка. Пошли, братва!
Все радостно повскакали с нар. Ринулись в контору.
Там толпились рабочие совхоза, воздух был пропитан махорочным дымом и махровым матом. Матерились все – и мужики, и женщины, и кассир, и сам управляющий. Матерились беззлобно, по привычке, даже как бы с оттенком радости – ведь получка же – это маленький праздник.
Женька первым отошел от стола кассира, еще раз пересчитал деньги. Вроде, нормально. Амир тоже получил прилично. И Мишке кое-что перепало. Борису выдали тридцатку ("Тридцать сребреников!" – тут же пошутил он).
Арсенька протиснулся сквозь плотное кольцо народа, окружившее кассира, сидевшего за столом. Тихо буркнул:
– Гляньте там меня.
Назвал себя – и следил за желтым ногтем, ползущим от последнего крючка его фамилии к клетке в правом углу ведомости.
– Минус, – сказал кассир, ехидно улыбаясь.
– Как это – минус?
– Фигу с маслом ты заработал, – сказал кассир и прибавил выражение покрепче. – Ещё червонец остался должен совхозу.
– Поздравляю, скубент! – съязвил сидящий рядом управ. – Славное начало, продолжай в том же духе!
Арсенька густо покраснел. Попятился от стола. Его, как назло, долго не выпускали из тесного, потного, пропахшего махорочным дымом кольца – мужики смеялись и с откровенной издевкой глядели в его лицо, пылающее от стыда, злобы, обиды, жалости к самому себе и от тоскливой ненависти к этим людям, презирающим "городского щенка", привыкшего получать дармовые деньги не иначе как из рук матери, отца, бабушки, не отдающих себе отчета в своей любви к нему и прививших ему сызмальства эту странную уверенность в дармовой любви и в невозможности таких вот неприязненных взглядов, какими провожают его сейчас эти люди, простые, ясные и грубые, как природа, окружающая их грязные дворы и незатейливые дома, выстроенные неведомым архитектором по единому стандарту, на скорую руку.
Наконец Арсенька выбрался из толпы, вышел на крыльцо. Облегченно вздохнул. Дождь кончился. Солнца луч – из-за туч. И так далее. Дышится легко и свободно. Жизнь не так уж плоха!
– Ну, как? – спросил его Женька. – Много кровных получил?
– Червонец должен, – и Арсенька беззаботно рассмеялся. – Ты угадал, Комиссар!
– Анекдот, – хмыкнул Женька.