Нинелла Ленгли была приземистым, крепко скроенным существом с лицом румяным и рдяным (два эти тона распределялись неровно), с короткими волосами, выкрашенными в тещину рыжину, с карими глазками, бывшими еще безумней моих, с тоненькими губами, толстым русским носом и тремя-четырьмя волосками на подбородке. Прежде чем молодой читатель обратится лицом к Лесбосу, хочу оговориться, что, насколько мне удалось проведать (а разведчик я бесподобный), ничего сексуального не было в ее смешной и беспредельной привязанности к моей жене. Я не обзавелся еще белой «Пустынной Рысью», до лицезренья которой Аннетт не дожила, так что именно Нинелла возила ее за покупками в полуразрушенном рыдване; а той порой изворотливый постоялец, приберегая экземпляры своих романов, подписывал благодарным близняшкам старые детективы в бумажных обложках и неудобочитаемые брошюры из собрания Ленгли, хранившегося на чердаке, чье слуховое окно послушно присматривало за дорогой, ведущей к торговому центру – и назад. Именно Нинелла следила, чтобы у ее обожаемой «Нетти» всегда было вдосталь белой вязальной шерсти. Именно Нинелла дважды на дню приглашала ее к себе на чашечку кофе либо чаю; но нашей квартиры она старательно избегала, по крайности когда мы бывали дома, под тем предлогом, что там еще смердит табаком ее мужа: я возразил однажды, что это запах
Голубушку миссис Ленгли не особенно радовала ее работа. Ей принадлежало приозерное бунгало («Сельские Розы») в тридцати милях к северу от Квирна, неподалеку от Хониуэлльского колледжа, в летней школе которого она учительствовала и с которым намеревалась вступить в еще более тесную связь, если в Квирне сохранится «реакционная» атмосфера. На самом деле единственной причиной ее недовольства была дряхлая мадам де Корчаков, прилюдно обвинившая ее в «сдобном» советском выговоре и провинциальном словаре, – спорить и с тем и с другим было бессмысленно, хоть Аннетт и твердила, что я – бессердечный буржуа, коли так говорю.
2
Первые четыре младенческих года жизни Изабель так решительно отделены в моем сознании семилетним прочерком от девичества Бел, что кажется, будто у меня было две разных дочери: одна – веселая, краснощекая малютка; другая – ее бледная и замкнутая старшая сестра.
Я запасся ушными затычками – и зря: никакого рева не прилетало из детской, чтобы помешать моей работе над новой книгой – «Dr Olga Repnin», история выдуманной русской профессорши в Америке, – которой предстояло после докучной поры печатанья выпусками, влекущей бесконечную вычитку опечаток, выйти у Лоджа в 1946-м, в том самом году, что Аннетт ушла от меня, и быть объявленной «смесью юмора и гуманизма» падкими на аллитерации рецензентами, блаженно не ведавшими, что я преподнесу им лет пятнадцать спустя для оторопелой услады.
Я наслаждался, наблюдая за Аннетт, снимавшей в саду меня и малютку на цветную пленку. Мне нравилось катить коляску с зачарованной Изабель по лиственничным и буковым рощам вдоль порожистой квирнской речушки, где каждая петелька света, каждый глазок тени сопровождались, или так мне казалось, радостным одобреньем дитяти. Я согласился даже провести большую часть лета 1945 года в «Сельских Розах». Там, в один из дней, когда я возвращался с миссис Ленгли из ближней винной лавки или от газетного лотка, что-то сказанное ею, некая интонация или жест вызвали во мне мимолетную дрожь, ужасное подозрение, что жалкое это создание с самого начала влюбилось не в мою жену, а в меня.
Мучительная нежность, всегда испытываемая мною к Аннетт, переняла новую остроту от моего чувства к нашей малышке (я «трясся» над ней, как выражалась на своем вульгарном русском Нинелла, сетуя, что это может дурно сказаться на ребенке, даже если «вычесть наигрыш»). Такова была человеческая сторона нашего брака. Постельная вовсе сошла на нет.