По мне, ротунда была чересчур высока — подобное использование пространства казалось нерациональным. Но таков был вкус позднего восемнадцатого века, уже тянувшегося, как изящно выразился один монастырский искусствовед, «к строгой имперской линии, проступающей сквозь голый абсолютизм разоблаченного барокко». Наверно, искусствовед хотел сказать: стоило прибыть императору с большими батальонами, как все заметили, что король голый.
Кто это, кстати, первым сказанул про голого короля? Кажется, госпожа де Монтеспан? Дура, он потому и голый, что сейчас драть тебя будет…
Я громко засмеялся — брат Луи оценил бы шутку. Но смех мой странно и тревожно прозвучал под старинными сводами.
Я заметил, что в комнате нет ни одного окна. Мало того, отсутствовала даже дверь. Я видел место, где ей полагалось быть, — но там плавно изгибалась стена, слишком толстая, равнодушная и старая, чтобы ее могли хоть немного тронуть даже самые отчаянные удары моей головы.
Не дождетесь, подумал я.
В центре комнаты высилась круглая малахитовая тумба. На ней полагалось бы стоять какой-нибудь огромной драгоценной вазе — из тех, что покорные уральские гномы вырезали в своих подземельях во славу жирной немецкой узурпаторши. Но вместо вазы на тумбе была легкая золотая подставка — а в ее выемке покоилась темная от времени флейта-флажолет.
Когда-то, совсем давно в детстве, я брал уроки игры на похожей флейте. Недолго. Но кое-что я помнил.
Взяв флейту, я попытался сыграть отрывок из знаменитого концерта Баха. Играл я довольно долго, но в конце концов устыдился неточностей. Впрочем, у меня никогда не получалось особенно хорошо. Поразительно было, что я еще помню эти навыки через столько лет.
Положив флейту на место, я подошел к одному из висящих не стене женских портретов. Мне улыбнулось незнакомое милое лицо — свежее и, верно, юное — сказать точно было сложно из-за румян и пудры, честно запечатленных живописцем.
Девушка немного походила на Юку — особенно глаза. Когда Юка, чуть сощурившись, глядела на меня со своей подушки и в комнате уже было солнце, ее глаза превращались в две солнечные дорожки на утреннем море. И эти же две солнечные дорожки теперь глядели на меня из прошлого — пойманные в краску, как древние стрекозы в янтарь.
Картина, видимо, была ценной — ее защищало стекло. И в этом стекле я увидел себя — в черной треуголке и мундире с двумя большими звездами. Это было до того непривычно и даже жутко, что я вздрогнул.
Но куда страшнее показался мне контур другого человека за моей спиной.
В этой комнате я заранее был готов испугаться — и я испугался. Но на запредельный ужас происходящее все-таки не тянуло. Тем более что фигура не приближалась ко мне: она ходила взад-вперед на почтительном расстоянии, как бы ожидая, что я обращу на нее внимание.
Я осторожно повернулся. Странная фигура стала теперь видна лучше.
Это был не человек.
Это был призрак — словно бы принявший человеческую форму клуб тумана. В его смутном абрисе можно было, сильно напрягая глаза, различить некоторые детали: бороду и нелепый кафтан с воротом, похожим на вывернутое голенище.
Призрак, впрочем, выглядел мирно.
Кажется, он увидел меня — или ощутил мое присутствие — и остановился.
— Добрый вечер, Ваше Величество! — сказал он, приседая в поклоне. — Давно не имел счастья вас видеть. Если вы позабыли, меня зовут Алексей Николаевич, или просто Алексей. Не трудитесь отвечать, я все равно сейчас не услышу. Пойдемте, как обычно, в мою комнатенку. Там мы сможем спокойно поговорить…
Еще раз поклонившись, он подошел к стене — и я заметил между двумя диванами уродливую узкую дверь, крашенную масляной краской. Я мог поклясться, что еще минуту назад ничего подобного там не было. Мало того, стена вокруг двери тоже преобразилась и как-то пожухла, поменяв цвет с бежевого на грязно-желтый, — словно ее покрыли сперва плохой краской, а потом вековой копотью.
Открыв дверь, призрак почтительным жестом пригласил меня последовать за ним — и исчез.
Он сказал «как обычно». Что это значило? Я совершенно точно никогда не ходил с ним в его «комнатенку». Или он имел в виду прошлых визитеров? Может быть, других Смотрителей? Не будет ли трусостью и бесчестием отказаться, если они принимали его приглашение прежде? Или это ловушка?
Я решился — и шагнул за ним следом.
За дверью оказался тускло освещенный коридор со стенами, обитыми чем-то вроде лоснящейся фанеры. Под ногами моего спутника заскрипел разбитый паркет.
Мы будто переместились из Михайловского замка в мутную и нищую канцелярию. В воздухе чувствовалась непередаваемая затхлость — даже не в воздухе, а в самом пространстве: оно было как бы прогнижено насквозь отпечатками множества недобрых душ, давно уже отлетевших в худший мир. Словно здесь столетие за столетием варили и ели кислые щи, думая о всякой мерзости, — а потом кто-то положил в кастрюлю яд, все едоки померли, но их темные мысли так и остались висеть в воздухе.