— Умница, умница!..
Стукнула щеколда, Середа воровато вздрогнул, схватил кобеля за ошейник и потащил. Послышались торопливые, нервные шаги, мелькнула тень, хлопнула дверь. Маша прошла — не заговорила, а он не спеша приладил цепь, покурил, пуская дымок кверху и усмехаясь чему-то своему. Вошел в спальню невозмутимо спокойный, словно ничего не случилось. Маша уже лежала в постели с закрытыми глазами, но по тому, как поднималась простыня при дыхании и как быстро-быстро дергалась ее тонкая бровь, он понял, что она не спит.
— Ну, картину хорошую крутили?..
Та не ответила и отвернулась к стене, натягивая простыню на голову.
А на другой день, придя с работы, Середа был поражен тишиной во дворе. На конуре лежал разрезанный ошейник. Середа бросился в комнату.
— Где Бурко?
Маша стояла у зеркала, пудрилась. Он рванул жену за плечо н замер, увидев, как по бледным щекам, смывая пудру, катились слезы.
— Ну что ты? Слышишь?
— Слышу, — сухо сказала Маша. — Сдала я твоего Бурка в собачью будку.
— Ты… Сдала?
— Да! Надоела мне эта собачья жизнь. Я молчала все. Скрывала… А теперь скажу… — Она приблизила свое лицо к красному лицу мужа, хлестнула словами: — Не будет у нас ребенка! Никогда! Врач сказал, надорвалась после больницы…
Середа растерянно заморгал, опустился на стул.
— Сгорает все внутри, как вспомню…
Она не смогла договорить. Беспомощно обвела комнату руками и вышла.
В этот вечер Середа ходил к затону, в котором отражались бесчисленные огни домов и красная звезда телевизионной антенны, где разноголосо и монотонно пел бесчисленный хор лягушек. Потом колесил по улицам, не замечая людей, и его все время преследовала красная звезда телевизионной антенны, возвышавшейся над домами, все время можжили звуки городского оркестра. Намаявшись, он возвратился домой. Достал из погреба вино и засел за столиком в темноте на веранде. Прислушался: в доме приглушенно говорило радио.
— Пойди сюда, Маша, — позвал, помедлив, Середа.
Радио смолкло. Открылась дверь. Прошумел напряженный вздох. Молчание длилось с минуту.
— Хоть бы свет включил… — наконец отозвалась Маша.
— Не надо, — поспешно сказал Середа и загремел стулом. — Садись.
Опять прошумел вздох. Как сердце, простучали шаги. Пахнуло пудрой.
В руках Середы бутылка прыгала, как живая. Он наполнил стаканы.
— Выпьем, Маша…
— Не хочу.
Середа пошевелился и затаил дыхание.
Слышно было, как бились сердца, как шелестели листья в саду, как надрывно хохотали лягушки в затоне. Там же, в той стороне, отдаленно, покинуто завыла чья-то собака. Это всколыхнуло в сознании Середы всю его жизнь. В одно мгновение промелькнули станица, мехколонна, Машин завод, свадьба, стройка, Бурко… Все тело стало болью.
Лягушки замерли. Темноту сдавила ледянящая душу тишина.
Ночь метельная
Все решено. Надо только действовать.
Врачи определили у сына туберкулез, и он, Данила Тимофеевич, употребит все средства, но сыну погибнуть не даст. Данила Тимофеевич, конечно, слышал, что теперь медицина на высоте и что уже не страшны никакие болезни. Но этому не особенно верит. Не знает, как теперь, а раньше никаких лекарств не принимали. Налегали в таких случаях на жиры. Особенно, слышал Данила Тимофеевич от сведущих людей, помогал жир собачий. И вот он решился насчет Кучмана.
Правда, о таком щепетильном деле еще можно говорить. А когда оно самого коснется, тут уж мороз всю кожу подерет.
Разумеется, сын ничего знать не будет. Старуха все устроит тайком. И все-таки муторно. Все-таки душа наизнанку выворачивается. А вызволять из беды сына надо.
Данила Тимофеевич глянул на старуху, собрал все необходимое, вышел.
На дворе смеркалось. Кругом все было серо. Задувало из-за сарая, поверху и сбоку, снегом. В застывающей луже, образовавшейся в оттепель перед порогом, схватывалась рябь. Данила Тимофеевич вгляделся: между кирпичами, в луже, ветер трепал его отражение, круглое, с широко расставленными ногами в яловых сапогах, с седой бородкой.
Стукнув хвостом и прошуршав цепью, из конуры вылез Кучман. Стал на отражение Данилы Тимофеевича и отряхнулся, засветив в глазах добрые зеленоватые огоньки. На его бурую, с седой дымкой шерсть на широкой спине, на крутолобую голову с вислыми вздрагивающими ушами падали снежинки.
«Старик», — с глухой тоской подумал Данила Тимофеевич и тут же, не давая себе размягчиться, оттолкнул собаку ногой. Вынул из кармана краюху хлеба. Кучман накинулся на хлеб цепко, как обычно, но есть почему-то не стал, отнес в зубах в конуру.
— Да, — раздумчиво протянул Данила Тимофеевич. Попробовал на пальце лезвие ножа. Вздохнул и прошел в сарай. Нащупав в полумраке верстак, на котором строгал все материалы, когда подваживал осевшую хату, положил оселок. Достал нож.
В сарае еще пахло коровой. Теплый душистый воздух першил в горле, щекотал в ноздрях. Под ногами щелестело сено. Чавкал размокший навоз, который так и не убрал Данила Тимофеевич после того, как Дмитрий отвел корову на колхозный баз. «Сознательный тоже! — Данила Тимофеевич плюнул на оселок. — Теперь бы пил молоко парное! С жирком бы!.. Оно бы усе и прошло!..»